На последнем фотоснимке был кто-то» е маске и сверкающих высоких сапогах. На шее у него висели на цепочках несколько распятий – кресты разной величины. В одной руке – ручной пулемет, ножки на плече, другой рукой схватил за волосы девушку и тащит ее в подворотню.
Рудник сказал:
– Очень живо и пластично можно вообразить все, что произойдет в следующую минуту там, в подворотне. – В его голосе послышалось отвращение к поступкам, которые по собственному произволу кто-то совершает в порядке нарушения воинской дисциплины. А знает ли господин Лашен, спросил Рудник, что значит быть изнасилованной для девушки мусульманки?
Лашен встал и сказал Хофману:
– Пожалуйста, заплати за меня. Вечером приходи, если хочешь, – поговорим. Я буду у себя. Или можем встретиться завтра утром, за завтраком. – Кивнув Руднику, он ушел.
Поднявшись в номер, позвонил Ариане. Она плакала, буквально захлебывалась рыданиями:
– Что они сотворили с моей девочкой! Нет, это невозможно описать, что они с ней сотворили! Раньше, когда я еще не знала ее, когда еще ничего не могла сделать! Все тельце в коросте. У нее жар. На всем тельце ни пятнышка здоровой кожи. Ах нет, конечно, я преувеличиваю. Сейчас врача жду, с минуты на минуту должен прийти. Знаешь, я вдруг стала жутко мнительной. И постоянно воображаю, будто весь мир ополчился на моего ребенка. Знаешь, я в страшной обиде на весь мир.
– Я очень хотел бы помочь тебе чем-нибудь. Может, мне прийти?
– Нет, не надо. Не приходи. Сперва я должна сама во всем разобраться. И пусть врач придет. Мне надо побыть одной с моим ребенком. Уж ты, наверное, это понимаешь. – Она повесила трубку.
19
Джипы и бронемашины с установленными на них орудиями выстроились над ущельем, где резко обрывалась ухабистая пыльная дорога. Молодые палестинцы принимали на плечи ящики со снарядами, которые сгружали с автомашин. За все время пути ни один из парней не произнес ни слова, почти никто и не посмотрел на Лашена и Хофмана. Сейчас палестинцы со своей поклажей быстро спускались по осыпям, исчезая среди темно-зеленых пиний. Доносились лишь одиночные выстрелы, вроде бы беспорядочные, раздававшиеся в разных местах. Хофман фотографировал автоколонну на фоне нарядной сочной зелени, симпатичные картинки, будто снимки авторалли где-нибудь в тропиках. Раз-другой, обернувшись, навел фотоаппарат на Халеба, который курил, привалившись спиной к крылу грузовика. Следом за теми, кто шел с грузом, спускались, чуть отстав, двое в черных шапочках, как у лыжников, и с завязанными на шее платками, держа палец на спусковом крючке и туго натянув плечевой ремень своих «Калашниковых». Халеб поманил к себе Лашена с Хофманом. Предупредил, что идти надо позади солдат, не вылезать вперед, строго выполнять все распоряжения. «Что бы вам ни пришлось увидеть, не забывайте: Дамур – это наш ответ на Карантину и Маслах, – сказал он. – А теперь идите! И не отставайте, держитесь впереди замыкающих».
Они спускались следом за несшими груз. Хофман на ходу менял пленки. Лашен тащил сумку с фотоаппаратами. За ними шли два бойца, оба в плотно обтягивающих оливково-зеленых куртках с капюшоном. Эти двое иногда останавливались и смотрели по сторонам с небрежно-снисходительным видом. Если Лашен, замедлив шаг, оглядывался, они без слов давали понять, мол, нечего тут застревать, иди, и вполне красноречиво наводили на него стволы.
Вскоре спустились на берег Нахр-эль-Дамура и впереди увидели последних палестинцев, несших груз. Вода была прозрачна, там, где она падала с уступов, в воздухе искрилась розоватая пыль. На другом берегу, довольно высоко, на одном из выступов скалы Лашен увидел минометную огневую точку. На бруствере, болтая ногами, сидели четверо и смотрели вниз. Несшие груз осторожно переправлялись на тот берег, прыгая по камням, которые были навалены в ручье, чтобы можно было перейти, не замочив ног. Ниже по течению Лашен увидел разрушенные каменные опоры, взорванный мост. Там, на другой стороне ручья, полоса щебенки продолжалась, – до того как мост взорвали, эта дорога связывала Бейт-эд-Дин и Дамур. Ниже развалин моста она змеилась вдоль берега, бежала дальше как ни в чем не бывало, как будто ничем и не прерывалась, но никто из палестинцев, несших груз, не направился по дороге – они держались ближе к воде, хотя и приходилось с тяжелой ношей карабкаться по камням и перебираться через валуны. Теперь стали слышны крики: казалось, люди о чем-то сообщают друг другу, стараясь перекричать шум. Раздалась пулеметная очередь, и все стихло, затем снова послышались голоса, с той стороны, очень близко. Голоса, полные глухого недовольства, – люди что-то искали. И снова тишина – опора и основа нового шума. Никаких сомнений – произошла ошибка. Не может быть, что стреляли намеренно, подумал он. Нет, не намеренно, хотя в это и не верится. Иначе и быть не может. В теплой куртке и свитере он взмок. Над ручьем мельтешили бабочки, со свистом летали какие-то пестрые птицы. Надо будет написать, что в расселинах и между камнями еще цветут горные фиалки. Он подумал об Ариане, о том, как она баюкает ребенка, поет ему песенки. Подумал о доме, о сосновом питомнике, в котором после дождя курится туман; там он однажды мог умереть. Он ехал в машине по самым непроезжим, заросшим, узким дорогам, чем дальше, тем менее проходимым, ехал, не думая о том, как будет возвращаться, отказавшись от возвращения, и в конце концов остановился, застряв в чаще, ударился головой о боковое стекло и долго сидел, прислонившись к нему лбом. Несколько часов просидел, в спокойном одиночестве решившегося на самоубийство, но в то же время что-то уже минуло, вот так, наверное, после несчастного случая весь мир для тебя становится совершенно пустым и прозрачным, и можно смотреть на него с полнейшим спокойствием. Он увидел лишь тонкие стволики сосен, нежную, чисто омытую дождем траву, влагу. Это воспоминание всплыло сегодня утром, едва он проснулся, и было таким непосредственным и близким, что он решил, должно быть, все это приснилось, а теперь промелькнуло в мыслях, словно что-то случайное, незначительное, и как раз поэтому в воспоминании он во всей полноте осознал свою отчужденность от самого себя, во всей полноте – утрату своей жизни. Но в то же время прекрасно – иметь такое воспоминание, такой образ утраченного, ведь благодаря ему чувство потерянности и потери уже не блуждает вне времени и пространства… Ариана сейчас смазывает и припудривает тельце своего ребенка. Он мысленно пожелал ей, чтобы все обошлось. Ничего страшного, кожа заживает быстро. Сам он уже не огорчался из-за того, что заболел. Надо претерпеть это до конца, хотя бы ради того, чтобы оставить в прошлом. Хорошо бы, хворь разыгралась по-настоящему. Она оправдала бы его теперешнее… состояние? – да что уж там, его несостоятельность, вот только ни перед кем он не захочет оправдываться. И не захочет считать себя неудачником, искать сочувствия… И вполне возможным показалось, что Грету и детей он оставит, что будет жить с Арианой.