Выбрать главу

Для древних эллинов мир был субстратом, на котором вырастали и искусство и наука; больше того — наука была для них высшим искусством. Недавние обмеры Парфенона показали, с каким поразительным творческим пафосом точности он построен: колонны его имеют разное сечение, толщина их неодинакова, расстояние между ними различное. Это точность не холодной геометрии, а прекрасного живого тела. Вот почему он так трепетно жив до наших дней в отличие от многих других “классических” образцов. В нем воплощен высший синтез чувства и расчета, и не случайно Маркс считал античное искусство высшим и, быть может, неповторимым образцом.

И кошка может смотреть на короля, гласит английская поговорка. Но даже королевская кошка не может глядеться в зеркало: мало кто знает, что животные не понимают зеркальных и живописных изображений. Живая кошка не погонится за нарисованной мышью и не увидит себя даже в королевском стекле. Для этого нужно быть человеком, который обладает пространственным воображением и может абстрагировать зрительный образ от предмета и снова синтезировать из него внешний мир.

Человек борется с природой, но сам он часть природы, ее высшая форма. Именно поэтому так не ограниченна его способность к творчеству.

Дочеловеческая природа имела много миллиардов лет для своего творчества и девяносто два элемента, но она не могла создать крылатого коня Пегаса. Он был создан человеческим воображением, но не синтетическим путем и не методом отдаленной гибридизации. Для этого нужна была живая кровь. Крылатый конь человеческого воображения родился из крови горгоны Медузы, когда Персей отрубил ей голову.

Всякий взглянувший в лицо Медузе обращался в камень. Но Персей поступил так, как мог поступить только человек: он до блеска отполировал свой щит, так что мог видеть в нем изображение горгоны без страха — ведь оно было лишь абстракцией! Медуза видеть себя не могла. Но из ее крови родилась человеческая фантазия.

В первые тысячелетия своего существования человечество использовало как материал для искусства лишь тот скудный ассортимент, который природа вяло и нехотя уделяет нашим ограниченным чувствам. Больше того, объявив человека мерой всех вещей, древние греки тем самым наложили запрет на пейзаж и натюрморт, лишь недавно (в историческом плане, конечно) завоевавшие право на существование. Позже “нехудожественной” считалась тема человеческого труда, за которую так яростно сражался художник Парижской коммуны Курбе. А наука? Большая наука, расширившая нашу вселенную до дальних звезд, воочию увидевшая атомы и живые белковые молекулы? Неужели сейчас, на грани третьего тысячелетия, нужно говорить о ее праве на место — может быть, ведущее место — в искусстве?

Искусство не тень теней, как утверждал когда-то Платон, оно, как и жизнь, всегда конкретно. Но наука — это тоже наша жизнь и живая реальность, и в ней тоже бушует дивная буря красок, звуков и движения.

Она владеет волшебным средством растягивать доли секунды на часы, ускорять, замедлять и обращать вспять время. Она может дать нам рентгеновские или инфракрасные глаза, усилить зрение в миллионы раз и научить видеть атомы и дальние галактики в зримых и радиолучах!..

Если науку не рассматривать подобно учебнику, как склад и перечень готовых формул и законов, запыленных за много веков и скучных, а уметь видеть в ней полную приключений и романтики погоню за неуловимым, то в ней открывается та поэзия, которая видна самому исследователю, изобретателю, первооткрывателю. Пафос познания, романтика поисков, радость открытия, прелесть изящных математических решений — ведь без этих эмоций немыслим творческий труд ученого. А разве то, что рождено человеческими эмоциями, может быть само лишено эмоции?

Наука не безлична, нет, она всегда связана с именами ученых, с их жизненным подвигом: пространство Эвклида, геометрия Лобачевского, функция Якоби, Абелев интеграл, постоянная Планка, эффект Рамана—Ландсберга…

А ведь за каждым таким именем — буря эмоций, драматические поиски, борьба, неудачи и окончательная победа!

Мир этот совершенно реален, поэтому и искусство, овладевающее этим миром, должно быть реалистическим. Но это иная — высшая реальность, реальность непривычного, необыкновенного. Но она существует, и она ждет умной, доброй и вдохновенной руки мастера!

Почему никто не написал музыки спутника — новой гармонии сфер? Где картины, скульптуры, кинофильмы, театральные постановки, поэмы, раскрывающие этот поистине великолепный новый мир? Скажут: это невозможно. Но говорили же сто лет назад Курбе, что в своих “Каменщиках” он изобразил невозможное. А живым опровержением подобных теорий служит гениальный нестеровский портрет Павлова, открывающий внутренний мир ученого. Нам, стоящим на пороге коммунизма, нужна и дорога жестокая и человечная вселенная Достоевского, но нам еще нужнее великая вселенная Эйнштейна, в которой мы живем!

Но как обширна она! И могут ли человеческий ум и воображение ее охватить? Мир не постоянен: он не только расширяется в нашем сознании, он движется от прошлого к будущему со скоростью шестидесяти минут в час.

Мы многое утрачиваем в нашем мире. Забываются знания юности, которые не удалось применить.

Кажется, беднеет наш язык. Исчезли названия лошадиных мастей, а их было больше пятидесяти: каурый конь, чалый, мухортый… Кто помнит их теперь? Остались только: черная и белая лошадь.

В “Песне о Роланде” улыбку вызывают собственные имена рыцарских мечей: Альтеклер, Дюрандаль — ведь в наши дни даже самолеты-лайнеры носят только номера, и астрономы именуют самые блистающие звезды цифрами звездных каталогов.