Он еще раз прочитал надпись на бумажке: “Это — первое. В день третьего ты придешь ко мне, Золотоликая!”
Он нахмурился. Как это понять? “Золотоликая” — это что, подпись или обращение? Кто придет? Кто-то к Золотоликой или Золотоликая к кому-то? Так начеркано, что очень трудно разобрать: после “придешь ко мне” — точка или запятая? Да и бумага не для писания: какая-то вроде как гофрированная, и похоже, не то японская, не то китайская…
Был осенний, но еще очень теплый вечер. Быстро темнело и смеркалось, однако золото и кровь заката еще ярко отражались в водах обеих Невок. И если бы кто-нибудь со стороны посмотрел на тихую воду речных протоков, он увидел бы, как над нею по невысокому берегу шагает, отображаясь в ее глади, высокий, “прилично одетый” человек. Можно было душу прозакладывать, что это обычный советский гражданин, двигаясь вдоль берега Средней Невки, торопится встретить свой — безусловно, самый обычный, ничего особенного с собой не несущий, — завтрашний день.
Знакомые удивились бы: смотрите, Андрей Андреевич! Симпатичный дядя, хотя и службист. Тихоня, малоразговорчивый, любитель разных там Шерлоков Холмсов да Луи Буссенаров, год рождения одна тысяча девятьсот четвертый… Кто-либо в Ленинграде когда-нибудь видел Андрея Коноплева торопящимся? Бухгалтер; у него каждая минута заблаговременно рассчитана,…
Сам А. А. Коноплев тоже давно уже не помнил себя бегущим. Был один такой случай под Каховкой… Но ведь это было в 1919 году, в отрочестве, во дни, когда над мальчишкой грохотала гражданская война… Значит, и было-то вроде как с другим человеком…
Нет, Андрей Коноплев никогда никуда не бегал ни в прямом, ни в переносном смысле слова. Побуждение такое было двадцать лет назад, накануне записи в загсе с Марусей, но и то не осрамился, не разыграл Подколесина, и, в общем-то, правильно сделал… Да, можно прямо сказать, что с того времени, с двадцати двух лет, с 1926 года, так уж — шагом идущая — сложилась вся его жизнь: просто, прямо, неторопливо, без всяких особенных приключений и тайн, если не считать тех, которые он вычитывал из потрепанных страниц старого Конан-Дойля или с большим трудом, из-под полы доставаемого, изданного до войны в Латвии или Эстонии лондонского борзописца Уоллеса.
Вокруг коноплевской квартиры бушевали бури, вздымались волны, гремели громы. Мир кипел, а семья Коноплевых плыла через бурные тридцатые годы тихо и просто, как судно, попавшее в штилевой центр тайфуна…
Андрей Андреевич быстро опустил руку в карман в смутной надежде… Нет, яблоко лежало на месте: это не был сон. Случай? Престранный случай, черт возьми. И почему контр-адмирал так прореагировал: “Вы что, разбогатели очень?” Шальмугровое яблоко?! Что это — сорт такой новый? А кроме того, почему?…
Он осторожно вынул яблоко и в который раз внимательно оглядел его со всех сторон. Вид его не говорил ему ничего, но вот запах, запах… Определенно было что-то такое, что когда-то, где-то пахло именно так. Только что, где, когда? Фу ты, как неприятно такое странное, ни с чем не связанное, ничего не говорящее полуощущение, полувоспоминание… Надо во что бы то ни стало завтра же отыскать телефон адмирала и расспросить его в подробностях. Может статься, это и впрямь какая-нибудь ценность? Может быть, кто-то потерял его и ищет теперь понапрасну… Ну, может быть, в толкотне, в трамвае, в троллейбусе… Кто-нибудь впопыхах опустил странный плодик в карман соседа. В его, коноплевский, карман…
Да, но не давать же, на самом деле, объявление в газетах: “Пристало шальмугровое яблоко бурой масти…” Смешно!
Как бы там ни было, но бухгалтер “Ленэмальера” А. А. Коноплев сошел с троллейбуса у себя дома, на площади Труда, почти успокоенный. С какой стороны все это может его, Коноплева, касаться? И… может быть, даже и жаль слегка, что не может… “В день третьего ты придешь ко мне, Золотоликая!” Ведь кто-то кому-то писал эти раскаленные слова. Кто-то кого-то называл таким именем — Золотоликая… Или это из какого-нибудь приключенческого романа, которыми так увлекался тихий бухгалтер Коноплев? Да, в романах такие вещи случаются, но вот так, в жизни, это если и может произойти, то уж никак не в артели “Цветэмаль”, не в Замятиной переулке, не в “доме, где управхозом тов. Григорьев Н. М”.
В смутноватом настроении своем Андрей Андреевич прошел по бульвару, где еще опадали желтые листья вязов и лип, свернул в переулок, пересек Красную улицу…
Дома все было в порядке, хотя Маруся еще не вернулась. Светочка же мирно зубрила свою древневерхненемецкую чертовщину под большой лампой с красным шелковым абажуром. Из кухни раздавалось бравурное пение: там Раечка Серебрянкина, милая-милая подруженька, без лишних церемоний жарила яичницу на одну персону. На тахте, подогнув длинные ноги, спала, положив под щеку вторую часть “Фауста”, вторая приятельница, Рэмочка — Революция — Электрификация — Мир. А самое показательное — Светлана не залебезила, не стала ходить на задних лапках: “Папочка, папочка!”, а небрежно уронила с древневерхненемецким выговором что-то вроде “гут морген, фатэр”. Значит, совесть у нее была чиста.