Лицо старого человека просветлело. “Тук-кхаи! — благоговейно проговорил он, значительно подняв вверх два пальца, указательный и средний. — Тук-кхаи победил, как и каждый день, демона ночи. Путь ваш чреват опасностями, но Тук-кхаи за вас. Вы в добрый час начали свое дело…”
Так, при благоприятных предзнаменованиях это началось. А неделю спустя (Андрей Коноплев столько раз вчитывался в дневник, что скоро окончательно потерял границу между ним и своей собственной памятью) один из работников экспедиции, заменивший в Москве заболевшего хозяйственника, раненный в ногу, остался с мальчиком-аннамитом на берегу Хо-Конга в ожидании того, чтобы обе группы, соединившись, пришли к нему на помощь. Дневник принадлежал именно ему, хотя никаких указаний на это в тексте не содержалось, а надпись на корке была сделана почерком, резко отличным от почерка самих записок.
На второй день пути их лодку обстреляли из гущи мангровников. Один из гребцов был смертельно ранен и к вечеру умер. Он скончался без единого слова жалобы или укора. “Скажите Ей, — пробормотал он, — что Нгуэн-о-Конг сделал все, что мог”.
Два дня после этого прошли спокойно. А затем на каноэ, проходившее теснину, рухнул ствол дерева, может быть подточенного муравьями или термитами. С большим трудом удалось спасти кое-что из припасов. Сук упавшего дерева проломил борт легкой лодки и разорвал ногу Коноплеву. Понадобилось сделать остановку. Продуктов было в обрез. Пришлось поступить так, как было уже сказано: Светлов и Абрамович с двумя гребцами ушли. Коноплев и четырнадцатилетний Ки-о-Куак остались.
Затем, как и условились, двинулся вперед и Ки. Оставшийся в полном одиночестве Коноплев вынужден был не трогаться с места. Рана его не беспокоила, но лихорадка трепала все сильнее.
23 июля было отмечено сильным землетрясением (знаменитое июльское землетрясение 1935 года, с эпицентром восточнее Молуккских островов), которое сопровождалось сильнейшим ливнем. Коноплев в который раз промок до костей и пережил сильнейший пароксизм болезни…
…Сидя теперь, ленинградской мартовской ночью за своим домашним столом, читая этот набросанный небрежно, нервно, карандашом — не то его, не то не его почерком — дневник, этот Коноплев, как будто тот же самый, но в то же время совершенно другой Коноплев, время от времени отрываясь от записок, поднимал усталое, побледневшее лицо и, уставясь в темное окно, долго, многие минуты оставался без движения.
Как ни парадоксально это звучит, как раз теперь, когда его смутные полугрезы-полуопасения получили, наконец, бесспорное (даже документальное!) обоснование, именно сейчас он начал ощущать все это как совершенно немыслимую фантасмагорию.
Рассудок теперь, казалось бы, вынужден был признать: “Ну что ж? Оказывается, и на самом деле!” Но непосредственное чувство, наоборот, начало яростно протестовать: “Да нет же, что ты, Андрей Андреевич! Немыслимо! Исключено!”
Да, конечно, он много “знал” теперь такого, что как будто не было точно обозначено в самом дневнике. Он видел не “заросли”, как говорилось там, а определенные темно-зеленые, пестрые, глянцевитые листья; слышал острый запах в момент, когда их с хрустом давят сапоги белого.
Он читал: “Тук-к-хаи” и видел смешную остренькую мордочку этой ящерицы, некоторыми повадками своими напоминающей млекопитающих, кирпично-красные пятнышки на мягкой светло-голубой спинке. Она приносила счастье человеку, под кровлей которого поселялась. Вечерами, прймав мышонка или забежавшего огромного паука, она издавала звонкое “тук-тук-кхй!” — клич торжества и радости…
Ведь знал же он все это? Или… А может быть, вычитал из Брема, потому что, откуда иначе известно ему и ученое мудреное имя этого зверька: “гекко вертициллятус”?
Голова у него разламывалась, как только он начинал разбираться в этом
ГЛАВА VII
ВО ИМЯ ТУК-КХАИ ВЕЛИКОГО
Вот письмо, лежащее на столе теперь, когда все уже кончилось. Почерк этого — очень длинного! — письма близко напоминает почерк в парусиновой тетради. Но эксперты-графологи (их привлек к делу профессор Бронзов) не рискнули уверенно “идентифицировать” оба эти почерка. Не рисковали они, однако, и утверждать, что оба документа принадлежат Двум различным лицам. “Бывает, — осторожничали они, — что во время болезненных состояний или сильных душевных потрясений почерк человека резко изменяется…”
“А по выздоровлении возвращается к “статус-кво антэ”?” — допытывался Бронзов.