Выбрать главу

У него похолодело внутри. Ведь сейчас он был Тураевым, который три ночи назад искал выхода из тупика, в который сам себя загнал мыслью… покойным Тураевым. Сейчас он был и Загурским, и Хвощом, которым вот так же, ночью, после прочтения записей академика и тщательных размышлений открылась леденящая душу истина, что их жизни — это не их жизни, их как личностей, с интересами, стремлениями, трудами, чувствами, жаждой счастья, со всем, что составляет жизнь, — не существовало вовсе. Тоже покойные Загурский и Хвощ.

“Как магнитофонные ленты, на которых все заранее записано: и мелодии, и слова, и шумы, и хрипы! Очень возможно, что лента эта, когда ее проигрывают, тоже чувствует, что живет — живет сейчас, именно в том месте, что в этот момент проходит мимо магнитной головки. Это ее “настоящее”, то, что на левой бобине, “прошлое”, а на правой, впереди — туманное великолепное “будущее”. Может, магнитная лента тоже считает себя самостоятельной личностью, могущей выбирать: что дальше прозвучит из динамиков магнитофона. А на самом деле все ее колебания — не только звуковые, но и “колебания выбора” — записаны… колебаниями магнитной напряженности в миллиэрстедах. И в нас так… только не магнитным полем, а просто всякими распределениями веществ и их свойств. Боже мой!..”

И показалось вдруг Борису Викентьичу, что окружающая тьма смотрит на него терпеливо, с холодным ожиданием конца.

“Нет, постой! Я не Загурский и не Хвощ, пиететствовавшие перед великим авторитетом! Какого дьявола я должен соглашаться с этим великолепным геометрическим четырехмерным пространством, в котором все записано струями времени и застывшей материи? Даже не струями, а линиями — ах, этот идеальный академический мир по циркулю и линейке! Выходит, торчит от “меня-сейчас” эдакий незримый “еж” из идеально твердых и прямых координатных осей — влево-вправо, взад-вперед, вверх-вниз и в прошлое-будущее. А если, скажем, во времени… точнее, в плюс-время, в будущее от “меня-сейчас” не торчит? Если вся материя наращивается вместе со мной в будущее. Очень просто!.. Постой, наращивается — значит, есть куда наращиваться. Значит, “будущее” уже есть. Материальное будущее, ибо нематериального не существует. Значит… м-да!..”

“Ну а если мир не четырехмерен — это ведь только мы замечаем четыре измерения, да и то четвертое для нас с изъянцем… Пятимерен! Тогда то, что кажется застывшим по четырем измерениям, может свободно изменяться-развиваться-двигаться по пятому? Эге, в этом что-то есть!.. — Чекан оживился и даже приподнялся на постели, чтобы сесть за стол, включить свет и посмотреть все это на бумаге. Но тут же лег. — Ничего в этом нет. Все рассуждения для пяти-, шести- и вообще N-мерного мира точно такие же, как для четырехмерного. И даже для трех- и двухмерного. Мир существует в таком-то количестве измерений — значит, все в нем уже есть. Свершилось…”

Итак, чем глубже проникал Борис в логическую сторону тураевской идеи, тем сильнее пропитывался ею, тем основательнее увязал в ней, как муха на липучке, мыслями, чувствами, воображением. И понимал он, что ему не выкарабкаться.

Скоро Чекан совсем обессилел, не мог напрягать мозг, чтобы мыслить общо, вселенскими категориями. В голове был только образ магнитной ленты, вьющейся в пустом черном пространстве. “И зачем только я встретил сегодня Стаську? — подумал Борис. — Э, чепуха: “я встретил Стаську”. Все записано: что некто, материальная струя моего наименования, соприкоснется сегодня с материальной струей под индексом Коломиец С. Ф., что между ними произойдет обмен информацией, после чего в правой струе заговорит любопытство, она добьется и прочтет… что будет лежать и думать, придет к логическому выводу, что все верно, а меня — меня думающего, выбирающего, живущего — не было и нет. А раз так, даже и неинтересно, что на моей ленте записано дальше. Ясно — что”.

Он лежал под тонким одеялом, чувствуя, что его расслабившееся тело будто холодеет, цепенеет, но не зябко, с покалываниями мороза по коже, а как-то иначе. Сердце билось все медленней. Мыслей не было, чувств тоже; ненадолго лишь всплыла жалость к себе, но ее тотчас вытеснило: “И эта жалость записана…”