Выбрать главу

Мосальский выбежал из кабинета с листком бумаги в руках. “Читай!” -. прошептал он Дмитриеву. На листке было написано: “Тирони. 19 мая 1836 года. У Нащокина. Тыква и барабан. Читал из “Евгения Онегина” кусок про Москву”. Дмитриев ничего не понял и вопросительно посмотрел на Мосальского. “Это же фантастическая вещь, - вскричал тот. - Все пушкинисты обезумеют. Этот текст, который ты сейчас прочитал, написан рукой Пушкина. На листочке, вложенном в книгу Сергея Глинки. Записку обнаружил один коллекционер-библиофил. Купил редкую книгу на Сухаревке, еще до начала нашего века. Он графикой интересовался, а там в книге фронтиспис был гравера Аркадьева. Ну, это не имеет значения. И обнаружил листок с текстом, который ты прочитал. Он сразу понял, что это может быть рука Пушкина. От него записка попала в музей. И стала загадкой. Никто ничего понять не мог. Вроде и дата и место известны. Был Пушкин у Нащокина 19 мая. Это все знают. А вот то, что он из “Евгения Онегина” читал, не знают. Но вполне возможный факт. А вот кто такой Тирони, никто не знает. Ни в одном документе той эпохи такого человека нет. А “тыква и барабан” вообще расшифровать невозможно. А тут ты приходишь, говоришь, и меня вдруг озаряет: “Вот оно!” - “Что?” - все еще не понимая, к чему клонит Мосальский, спросил Дмитриев. “Как что! Да все же концы сходятся! Тут Тирони, и у тебя Тирони. Тут тыква, и ты сравнил резонатор с тыквой. А Пушкин и слова-то такого “резонатор” не знал. И барабан совпадает. Да ведь тут говорится о том, что Пушкин перед фонографом стихи читал! Понял теперь?”

Дмитриев почувствовал, как холодеют палыш на ногах и вверх по ним бегут какие-то мурашки. “Но ведь Эдисон изобрел фонограф только в 1877 году, - тихо сказал он. - Правда, идея носилась в воздухе. Еще в 1859 году Скотт фонограф придумал, но не сообразил, как его использовать. Применял для записи звуковых колебаний, и все. Но ведь тут 1836 год! В это невозможно поверить”.

Мосальский уже одевался. “Идем, скорее одевайся!” - “Куда идем?” - спросил Дмитриев. “К тебе идем. Будем слушать, что записано на твоем фонографе. И если из “Евгения Онегина”, то мир вздрогнет. Ведь это голос Пушкина!” - “Но уже поздно, - сказал Дмитриев. - Кроме того, фонограф еще ремонтировать надо. Давай послезавтра встретимся. А за завтрашний день я постараюсь его починить”. Уговорить Мосальского стоило большого труда. И лишь после клятвенных заверений, что Дмитриев не будет слушать запись до него, что Мосальский будет среди первых слушателей Пушкина, Дмитриев смог оставить своего друга и пойти домой.

Через два дня рано утром Мосальский уже стучал в дверь квартиры Дмитриева. Хозяин провел его в свою комнату, и Мосальский увидел на столе фонограф. “Ты еще не слушал его?” - ревниво спросил Мосальский. “Нет еще, - улыбнулся Дмитриев. - Тебя дожидаюсь. Все готово. Можно начинать”. Идя к столу, Дмитриев поднял руки вверх, как хирург перед операцией. Потом стал осторожно и равномерно поворачивать барабан. Было совсем тихо. Только скрип барабана раздался в комнате. В этом хаосе звуков Мосальскому послышалось, что кто-то произнес: “Ах, братцы!…” Он схватил Дмитриева за руку: “Остановись! Ты слышал?” - “Ничего не слышал”, - сказал Дмитриев. И он снова начал поворачивать барабан. Но Мосальскому теперь все время слышались отдельные слова. Но он убеждал себя, что это просто слуховая галлюцинация. Услышав: “Ах, братцы!”, он уже произносил невольно про себя пушкинские строки и был не в силах прекратить это.

Но вдруг сквозь шорох и треск стал прорываться голос!

И теперь они оба явственно слышали: “В моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!” И с последними словами читавший стихи издал глубокий вздох. Запись кончилась. Дмитриев стоял неподвижно, все еще не веря тому, что это явь, а не разыгравшееся воображение. Мосальский плакал и не скрывал этого. Это были слезы счастья, великого счастья исследователя, сделавшего крупнейшее открытие.

Потом они прослушали валик еще раз. Сомнений не было.

Дмитриев взял лист бумаги и написал на нем: “Сегодня, 21 июня 1941 года, мы впервые услышали голос Пушкина” - н расписался под этим текстом. Мосальский поставил и свою подпись. Потом они долго обсуждали последствия своей находки, думали, к кому они пойдут в первую очередь в начале наступающей недели. И уже к вечеру, уходя домой, Мосальский упросил Дмитриева прокрутить запись еще раз. И хотя Дмитриев опасался, что запись портится от каждого прослушивания, он не. мог не понять состояния друга. И они еще раз услышали голос, долетевший к ним через столетие, и невольно повторили вместе с чтецом его глубокий вздох, полный радости и гордости за содеянное.

* * *

Утро следующего дня сломало все планы. Началась война.

Дмитриев ушел добровольцем в ополчение и погиб под Вязьмой. Мосальский был эвакуирован в Самарканд, где вскоре заболел и умер. Пережила войну сотрудница Мосальского Алла Павловна Шутова. Ей Мосальский в эвакуации много рассказывал о находке, просил разыскать Дмитриева и позаботиться о сохранении уникальной записи. После войны Шутова вернулась в Москву, узнала, что Дмитриева давно нет в живых, а дом его разрушен прямым попаданием фашистской бомбы, предназначавшейся для фабрики “Дукат”, находившейся неподалеку. Она сходила на Ново-Васильевскую и увидела пустырь, заросший сорняком и крапивой. Дома, стоявшие здесь, были деревянными, и от них просто ничего не осталось. Однако Алла Павловна встретила нескольких бывших жильцов дома, в котором жил Дмитриев, и они уверяли ее, будто бы слышали о находке Дмитриева, что якобы запись с голосом поэта он сдал в какой-то музей, однако быда эвакуация экспонатов, и фонограф мог попасть именно в ту машину, которую разбомбили…

Впрочем, если заняться этой историей, то может оказаться, что у нее есть продолжение. Теперь Алла Павловна ходит на улицу Готвальда, где стоял когда-то дом Дмитриева, гуляет с внуком и рассказывает ему эту историю.

Игорь ДОРОНИН ФЕНОМЕН ЛОСКУТОВА

После тяжелых боев на Днестровском плацдарме, где наша часть понесла большие потери в людях и технике, ее отвели на отдых в большое, почти не тронутое войной украинское село, с чудесным кисло-сладким названием Антоновка. Был разгар весны, все вокруг цвело, мы были живы, молоды и с радостью предвкушали дни, а может быть, и недели безопасной и беззаботной тыловой жизни. Наиболее лихие из моих разведчиков и связистов - а я был командиром взвода управления гаубичной батареи артполка - сразу же обзавелись перспективными знакомствами среди юных местных жительниц и как будто скучать не собирались.

Но в первый же вечер после отбоя офицеров вызвал к себе капитан Ильметьев - начальник штаба, или, по штатному расписанию, адъютант старший дивизиона. Откуда, из каких глубин военной истории пришло в нашу артиллерию это архаичное название должности - не знаю, но факт остается фактом: он имел именно такую должность.

Выставив вперед тяжелую челюсть, он пересчитал нас, как хозяйка цыплят, и произнес:

– К завтрашнему утру чтоб у меня были расписания занятий на десять дней. Вопросов нет? Все. Получите бумагу.

Мой командир батареи после ранения долечивался в медсанбате, поэтому расписание на всю батарею составлял я. Делать эту работу мне довелось впервые, никаких методических пособий, конечно, не имелось, но изрядно помучившись до первых петухов, я все же завершил ее, как мне казалось, успешно.

В восемь утра я, как штык, был в штабе дивизиона.

– Это что такое? - посмотрев на принесенный мною лист, спросил Ильметьев.

– Как что? - в свою очередь, удивился я. - Расписание.

– Я тебя спрашиваю, что это такое? - ткнув пальцем в какую-то графу, повторил капитан.

Я заглянул под его палец и сказал: - Это… Изучение матчасти гаубицы.

– Не то, не то. - Ильметьев брезгливо сморщился. - Я тебя спрашиваю, что за мазню ты принес, как курица лапой нацарапала.