Теперь, просыпаясь по утрам, Кейза не испытывал ни радости, ни тоски. Он ничего не ждал, возвращаясь к реальности. Разве это нормально?
Он не видел снов. Выбравшись из беспамятства и открыв глаза, он смотрел в синее (или серое, или черное) небо за окном и больше не чувствовал безадресной благодарности за то, что еще жив.
Тогда стоило ли убивать часть себя ради спасения целого? Он добровольно кастрировал свое «я», Изуродовал свой разум — но по-прежнему хотел бы сохранить то, что осталось. И он все еще испытывал боль, как будто именно она служила последним исправным индикатором его сомнительной принадлежности к человеческой расе.
Глухая злоба охватывала его при мысли о том, каково придется его жене, если с ним случится непоправимое. И что будет с его сыном?.. Возможно, боль и оставшиеся эмоции были только неизбежным приложением к инстинкту самосохранения, который теперь назывался иначе.
Инстинктом жертвы.
Он продержался шестнадцать месяцев.
Наталья Егорова
ЛИЛЯ
На столе в пластмассовом стаканчике сиротливо застыли кисти. Ее кисти, тщательно вымытые, оставшиеся без работы. Навсегда… И небрежно брошенный на спинку стула рабочий халат в разноцветных пятнах.
Лилька, Лилька, как же это?..
Я вскочил, безумно заметался по комнате, с размаху ударил кулаком в стену. Застыл, приходя в себя от боли в рассаженных костяшках пальцев. Она была слишком слабой, эта боль, она не могла заглушить ту, огромную, что заполняла все мое существо. Бесконечную боль от бесконечной потери.
Всего несколько дней назад я стоял в больничном коридоре, бессмысленно разглядывая большую истекающую слезами сосульку за окном. Солнце яростно заливало убогий дворик, и этот свет казался ненастоящим. Не могло быть так светло и ярко там, где произносился приговор:
— Мы не всесильны. Ничего нельзя было сделать. Ваша жена скончалась.
Пожилая докторша с участливым лицом протягивала мне стакан с прозрачной едко пахнущей жидкостью и продолжала что-то говорить. А я понимал одно: час назад я убил свою жену.
Когда Лильку вытаскивали из покореженного автомобиля, на ее лице застыла легкая улыбка. Она так и не поняла, что произошло.
— Ну же, Крыска, мы уже опаздываем. Я договаривался с Ромкой на три часа.
Она поморгала в мою сторону свеженакрашенными ресницами.
— Не могу же я ехать в таком виде. Погоди.
На мой взгляд, вид был совсем неплох. Впрочем, я никогда не замечал особой разницы между Лилькой накрашенной и Лилькой «в естественном состоянии». Но для нее, нечасто выбирающейся из дома, «боевая раскраска» казалась необычайно важной.
— Пробок сейчас нет. — Она провела тонкую линию помадой по верхней губе. — Доедем быстро, тем более что за рулем будешь ты.
С этим я мог бы поспорить. Лиля водила машину более рискованно, и штрафы в нашей семье собирала в основном она.
Мы все-таки опаздывали, и, выезжая на Кольцевую дорогу, я прибавил скорость. Лилька пребывала в прекрасном настроении, развлекая меня анекдотами. Из приемника лилась ненавязчивая музычка. Мы укладывались в джентльменское получасовое опоздание, а значит, все было в порядке. Я перестроился в крайний правый…
И увидел ее в последний момент, когда разум уже ничего не успевал просчитать. Дура с коляской, которую понесло наперерез автомобилям, идиотка с пустыми глазами обколотой. Если бы я успел сообразить, если бы я хотя бы успел понять! Но остались только рефлексы: резко вывернутый руль, бешеный визг тормозов, удар сзади, заставивший дряхлую «копейку» прыгнуть вперед, и толстый ствол, на котором я в последнее мгновение отчетливо увидел коряво выцарапанную надпись: «Так жизнь играет в шутки с нами».
Играет в шутки, да.
Почему я отделался разбитой бровью и парой ушибов, а Лилька погибла сразу и вдруг, не успев даже понять, что вот оно — небытие? Почему уродка с коляской, рыдающая возле милицейской машины, осталась жить, а Лилька — чудесная моя жена, которая тоже могла бы когда-нибудь выйти с коляской из дома — погибла? Почему убить ее было суждено именно мне? Я действительно любил ее…
Черное солнце, жестоко заливающее умерший мир ослепительным светом. Жадно разверстый зев могилы…
В гроб я не заглядывал. Совсем. Я не мог увидеть ее — такую.
Пальцы бездумно перебирали ее эскизы. Толпа беленьких недорасписанных матрешек лупоглазо глядела на меня с этажерки. Из застекленного шкафа смотрели готовые куклы — те, с которыми Лиле жаль было расставаться. На нарисованных лицах — легкие улыбки, пестрые цветы на платках, цветы на сарафанах и в нарисованных руках. Порой вечером она и встречала меня с кисточкой в руках, одновременно разогревая обед и вырисовывая пестрые завитушки на гладком дереве. В забавных игрушках была вся ее жизнь, которую я слишком редко разнообразил совместными походами в театр или в гости.