Выбрать главу

А помнишь, Иван Павлович, те давние времена, когда был ты еще робок и смирен, и не вкусил должностишки, ее сладкого угара, и твои уши еще могли малиново гореть от худого напрасного слова, а душа – волноваться жалостью, и твой должностной милицейский наган будто прожигал тебе бок и, чтобы понапрасну не таскать его, ты заменил оружие деревяшкой?.. А помнишь, как раскулаченный Осип Усан, избу которого ты сейчас занимаешь, сухонький, спекшийся весь от долгой земляной работы, был взят под домашний арест со своей супругой, потому что не столковался с председателем артели? Он был взят под стражу и дожидался своей участи, которая и не страшна ему была, ибо восьмой десяток разменял старик и единственно, чего хотелось ему, так лечь на своем погосте; а к этому волоковому оконцу, куда выметывали назем, тайно подкрадывалась Осипова сноха Нюра Питерка и, стоя на коленях, почти касаясь щекою навозной осыпи, добывала из-за лифа, прямо от нагой груди, еще горячие шаньги, принесенные с хутора, и скоро, с испугом совала в дрожащие стариковские руки, протянувшиеся словно бы из самого сруба. Но ты, Иван Павлович, исполненный ревностною службою, поставленный сюда для охраны подавленного класса, отчего-то вдруг отворачивался и делал вид, что не замечаешь возле избы посторонней бабы, может быть замышляющей дурное, и только отмахивался рукой, будто отгонял от лица мух.

…Земляной был мужик Осип Усан, единственный, пожалуй, на деревне, кто прикипел сердцем к тяжелой северной землице, кто отдал пашне свою недоверчивую душу и каждую жилку неутомимой плоти. Заряжен на работу был человек: если с прокосом идет, то топор за поясом, где куст навстречу, тут и осекет его; но когда пахать примется, всегда свежая сменная лошадь в борозде. Знал Осип Усан цену ржаному ломтю и земляному ломтю, тонкому, рассыпчатому, с прожилками кореньев и торфяной бурой крошки, под которым лежит нетревоженный бездонный пласт непробиваемой глины. Терпенье Осип Усан имел муравьиное и строил свой достаток, будто вавилонскую башню. Год не уродит и два не уродит, бывало и такое, но уж и вознаградит землица таким житним колосом, что с головой утонешь в спелой ниве: тут тебе и сытость в доме. Каждому ситного хочется укусить, вот и тянут в избу к Усанам кто бочку палтосины, кто семги малосолой кадушку иль трески сушеной мешок, кожи нерпичьи, выделанные для бахил, соль и деготь. Все за хлеб можно было взять в те годы.

Но и сам Усан себе поблажки не давал и восемь девок своих загонял на покосах, пока строил им приданое – ведь голышом из дома не погонишь, каждую надо замуж выдать и что-то с собой унести: потому не знали его дочери скуки и блажи, редко когда на вечерку выбегут, и постоянно ревели от тяготы. Крут и своенравен был, будто бы смолью просмолен, варом проварен, цыганист и хмур, слова цедил редко, не матерился, и хуже ругани было, если он просадит хмурым взглядом и протянет: «Эй, баба ты баба». Никто из домашних не видел, когда спал Усан: где-то походя свернется калачиком, как птица лесовая недремная, прикорнет на жестком кулаке, и снова на ногах мужик. Встречаются же на свете такие жиловатые, неиссякаемые люди. И водки век не пивал, но как святой праздник на дворе, заложит длинные усы за уши, пивом волосы подберет, бутылку воды родниковой нальет, будто водка это иль спирт, заткнет бумажной закруткой и выкатит на улицу с бутылкой, завивая ногами вензеля, выхаживается тут, точно пьяный в пропадину, запоет с подвизгом, расхристанно, на всю улицу, ворот на рубахе дерзко рванет, но упаси Боже порвать его. Наломается, навыхаживается, где и упадет на угоре перед всем честным народом, играя пьяного, дескать, вот как назюзюкался, не пожалел деньги, а после за домашний порог ползком, дверь на крюк – и уже сама гроза: шапку скинет, распушит домочадцев за безделье и, помолившись покаянно перед святым Николаем, что затеял вот работу в престольный праздник, до вечера пропадет в хлеву, обряжая скот. Вся деревня знала о причудах Усана, но подыгрывала ему согласно и только приговаривала, ухмыляясь на сторону; «Ну ты, Осип, нынче и веселый. Ну и утешил, Осип, винищем душу. Небось, все до копейки промотал?..»

Только не удалось Усану лечь в родную землицу, как мечталось, отплыть в голубой городок, откуда так хорошо видно распластанную подле реки любимую деревню: зря врубался в леса, как шальной, будто с топором хотел пройти сквозь, корчевал пни и, когда спину ломило нытьем и надсадой, воевал с кореньем на коленях. Не столковался Усан с властью, прогневил ее, и увезли старика неисповедимо куда. И словно палом прокатило по роду, подмяло его, развеяло кого куда, размотало по белому свету, будто и веком не рожались под этой крышей присадистые матерые девки…

Обошел Тяпуев хоромину, и смутно ему стало: казалось, чего бы пугаться человеку, кого стеречься на старости лет, кому нужен твой живот? Все понимал умом Иван Павлович, но душа спохватывалась внезапным испугом, словно бы из каждого угла подглядывали за ним и ждали минуты, когда уснет. Откуда страх в человеке, из каких глубин всплывает вдруг и начинает трепать, изводить нервы? Будто каждый неотплаченный, неотмоленный грех, недоступный совести, напоминает о себе, и тогда чертовы рожи мерещатся везде. Тяпуев уже торопливо вошел в кухню, точно гнались следом, и дверью прищемил страхи, накинул тяжелый крюк и перевел дыханье. И хотя знал, что в избе один, но, однако, опасаясь, что в его отсутствие мог кто-то прокрасться, Тяпуев осмотрел печь и за нею темный закуток, успокаивая себя, что в последний раз поддался панике. «Мне-то чего бояться, чего? Это Креню потеть надо, на нем грех, он кровью замаран. Пилит совесть, вот и сидит за десятью запорами, – думал Тяпуев, располагаясь ко сну, вольно раскинувшись во влажных простынях. Но вдруг вспомнил, что забыл вымыть руки после гостя, стремительно вскочил и с непонятным удовольствием долго торчал под умывальником, тыкал в алюминиевую пипку, пока вовсе не опустошил посудинку. – Вот и не каплет, теперь спать можно. Надо взять себя в руки, Иван Павлович, что с вами? Так и заболеть недолго, свободно рехнуться можно. Кто будет рад безумному человеку? Упекут куда подалее с глаз долой и не посмотрят на былые заслуги. Надо за собой присмотреть и здоровье зря не транжирить… Но если я все понимаю, страхи свои понимаю и рассуждаю здраво, то и вывихов в голове нет. Блажь одна, корежит от безделья, и более ничего. Ум занять надо, мой ум привык к деятельности, к активной нагрузке. Только во вкус вошел, службу стал понимать сердцем, в смысл ее проник, тут бы и развернуться, проявить себя – и вдруг помели, сволочи, попросили на пенсию. Век не прощу. Не иначе, подсидели. Ну конечно, подсидели. Сегодня ах, а завтра первый враг… И как это я проворонил момент? – И вдруг мысли переметнулись, и Тяпуев поймал причину недавней радости. – А хорошо я его отчитал. Хулиган, тюрьма плачет. Вздумал измываться. Фу ты… Теперь он прижмет язык, иначе на пяток лет закатаю. Удивительная наглость. Так с заслуженным человеком себя вести. Хоть бы старость уважал, не тыкал в лицо… Он думал, я его пряниками стану угощать…»

Иван Павлович еще не знал, зачем затащил к себе Колю Базу, и эта словесная выволочка случилась стихийно, в порыве раздражения. Но если затянул в дом, значит, какая-то нужда в парне? Тяпуев был рад крохотной запоздалой мести и где-то дальним умом уже смутно предполагал необходимость этого человека. «Он от меня не уйдет, – шептал Тяпуев, засыпая. – Сам явится и в ножки падет. Прости, скажет, виноват. А я своего слова еще не сказал».

Ночью ему непрестанно снился Коля База: обнищалый, будто побродяжка какой, с обгорелым лицом язвенника и по-собачьи мокрыми больными глазами. Парень выхаживался, назойливо махал руками и пьяно кричал: «Офонарел, дядя, офонарел? Я тоже не лыком шит, я на эсминце служил, такая система, мало ли чего повидал…»

Глава 6

Временами мнилось Тяпуеву, что он никуда не уезжал из Вазицы и долгая жизнь в большом городе, служебная лямка, выговоры, засиженное кресло в своем кабинете, глядящем в глубокий унылый двор, захламленный пустой тарой, круглая плевательница у стола, надолбы чугунных чернильниц, персональный стакан крутого чая, робость предбанника, где он подолгу выдерживал посетителей, высокие совещанья и всякие пайки, бесплатная дача на Черной речке, загороженная от любопытных высоким зеленым забором, и прочие блага – все это было у другого человека, которого уважительно звали Иваном Павловичем и, пожимая руку, заглядывали в глаза. У того Ивана Павловича была когда-то и семья, и двое детей, и муторный развод, и запоздалые шашни с переспелыми женщинами.