— Древний-то древний, а сынок его посмотришь, как гоняет мяч.
— Случай, конечно, биологический, чтобы у такого старика сын еще играл в футбол; но ты, между прочим, посмотришь моих ребят — с ума сойдешь. У меня центр нападения мог бы играть в сборной Москвы, честное слово.
Косьвинцы засмеялись. Директор Рубцовского завода грозно завертел головой:
— Не верите?
— С нашим центром ему не сравняться, — сказал Соколовский. — Сухова, прокатчика, знаете? Его младший брат. Стометровку делает в одиннадцать и одну десятую. Мяч ведет — не вышибешь топором.
— Посмотрим, посмотрим! — сказал рубцовский директор и пренебрежительно оттопырил губы. — А поле у вас неважное. Не занимаются ли у вас тут ворошиловские кавалеристы?
— А у вас поле лучше? — спросил Соколовский.
Вера Михайловна наклонилась к Муравьеву за спиной Соколовского и тихо сказала:
— Я заходила к вам сегодня и оставила записку. Думала, вы на футбол не пойдете. Почему вас не видно?
— Очень занят, — сказал Муравьев и неопределенно качнул головой.
Через скамьи трибуны к Лукину, страстному футбольному болельщику, поднялся мастер новотрубного цеха Рештаков и, склонившись к нему, взволнованно зашептал что-то. Лукин покосился на директора Рубцовского завода и, грозно сморщив лоб, стал слушать Рештакова, поглядывая в то же время с деланным безразличием по сторонам. Соколовский, чтобы услышать шепот Рештакова, так сильно наклонился вперед, что почти перелез в нижний ряд. И Муравьев тоже наклонился вперед, делая крайне заинтересованный вид.
— Вася отказывается играть, — испуганно шептал Рештаков. — Говорит: «Раз команда заводская, мне играть нечего. Я, говорит, работник районного финотдела и игрок сборной города; с какой, говорит, стати я буду защищать завод?» Уперся — и ни в какую. Одеваться не хочет, дурака ломает, купил себе мороженого и жрет.
— Ах ты свинья какая! — сказал Соколовский. — Что же теперь делать?
— Заменить его некем? — спросил Лукин.
— В том-то вся закавыка. Говорит: «Я — игрок сборной». А сборная, между прочим, и состоит почти из одних металлургов.
— Вот что нужно сделать, — сказал Соколовский. — Там, внизу, сидит Васькин отец. Пойди к нему, и пускай он на Ваську воздействует. Команда без центра-хава играть не может. Он, как отец, должен на него повлиять.
— Что у вас случилось? — равнодушным голосом спросил директор Рубцовского завода.
— Ничего, все в порядке. Заболел один игрок, — сказал Лукин.
— Долго что-то не начинают, — сказал директор.
Рештаков пошел вниз по скамьям трибуны, бесцеремонно сталкивая сидящих. Его хватали за ноги и спрашивали:
— Скоро начнут?
Муравьев следил за Рештаковым. Он пробрался к пожилому человеку, сидевшему в самом нижнем ряду, и быстро заговорил с ним, что-то горячо доказывая и то и дело хлопая его по плечу. Васькин отец полез в карман, достал медную цилиндрическую табакерку и, заложив понюшку, повернулся в сторону секретаря партийного комитета. Муравьев узнал его. Это был сталевар из новомартеновского цеха Ладный.
Стадион был заполнен знакомыми людьми. Тут сидели жены и братья, отцы и приятели тех, кто должен был гонять мяч по полю. Игроков называли по именам, обсуждали их слабости и достоинства. Весь стадион знал, что Фокин, левый край, работает в механической мастерской и, кроме футбола, с такой же страстью увлекается бильярдом; что Покатилов, бек, — рабочий вилопрокатки, выполняет нормы на триста процентов; что Диков, вратарь, любит выпивать и в пьяном виде драчлив и всегда громким голосом командует: «Эскадрон, по коням!» — хотя в армии никогда не был.
Вон сидят товарищи с Брусчатинского завода, вон сортопрокатчики. В окружении своих последовательниц и цехового начальства в центральной части трибуны Муравьев увидел Катеньку Севастьянову в скромной голубой кофточке и белой косынке на голове. Гошки Севастьянова рядом с ней не было.
Противоположная трибуна, залитая солнцем, пустовала, и лишь в нижнем ряду, в том месте, куда скорее всего должна была доползти через все поле тень столетней липы, сидело несколько человек.
— Иван Иванович, каковы, по-вашему, прогнозы насчет программы этого квартала? — спросил Муравьев, чтобы не молчать. Он опасался, что, если будет сидеть молча, Вера Михайловна опять заговорит, а говорить с ней было ему неловко.