— Вы — мокрый, — сказала Вера Михайловна слабым голосом. — Перестаньте.
Снова Муравьев отпустил ее. Помолчав, он подошел к окну. За окном шел дождь. Он постоял молча у окна. Он смотрел, как бежит по улице мутная пенистая вода. Листья на деревьях стали ярко-зелеными, а все вокруг потемнело от воды — стволы деревьев стали черными, песчаная дорога побурела, стала серой стена противоположного дома, вымазанная известкой. Небо зато начинало светлеть.
— Я сниму пиджак, — сказал Муравьев.
— Как хотите, — вяло ответила Вера Михайловна.
Глаза ее потускнели. Лицо стало скучным. Она опустила голову на ладонь и пальцем другой руки стала водить по скатерти, разравнивая складки.
Муравьев снял пиджак, повесил его на спинку стула, пригладил волосы и сел напротив Веры Михайловны. Ему было жаль Веру Михайловну. Ему не хотелось ее обижать, но он все время обижал ее. Обижал он ее и теперь — тем, что держался так спокойно. Обижал ее и тем, что в тоне обычной малозначительной беседы спросил, где Иван Иванович.
Ледяным тоном, как она умела, Вера Михайловна ответила, что он на заводе. Голос ее, взгляд, ее поза выражали теперь одно желание: услышать причину его прихода. Муравьев решил не задерживать Веру Михайловну, хотя понимал, что теперь поздно говорить о деле.
Скороговоркой он повторил то, что сегодня уже говорила ей Турнаева. Вера Михайловна, как и ожидал Муравьев, сразу отказалась, а так как на этот случай у Муравьева была приготовлена целая речь, он и начал ее.
— Вера Михайловна, — сказал он, — я не буду говорить, что это даст вам новый интерес для существования, — это ваш общественный долг. Посмотрите на Турнаеву…
Вера Михайловна перебила его:
— Ну, что Турнаева? Что вы вечно говорите о ней? Думаете, она умна или действует во имя общественного долга?
— Не в этом дело.
— Она кокетлива и жеманна. Вот все, чем она отличается. Все ее дела, весь ее общественный темперамент, «Знак Почета», слава ее — все это красивая поза, желание показать себя в наилучшем свете. Во всем руководит ею одно честолюбие: это желание выделиться, быть на виду. Как вы этого не понимаете? Если не хватает женских достоинств, всегда лезут в политику. Это тактика неинтересной женщины…
— Вера Михайловна, но Турнаева хорошенькая.
— Она смазливая. Смазливая блондиночка. Этого мало. Не думайте, что я себя считаю интересной. Совсем нет. Но я не лезу под свет прожекторов, я не испытываю желания быть городской достопримечательностью.
Спорить было бесполезно, но, раз взявшись, Муравьев не любил отступать. Он всегда в таких случаях действовал до полного поражения.
— Все это, может быть, и так, — сказал он, — но Турнаева делает общественно полезное дело. А вам, как жене коммуниста…
Вера Михайловна снова прервала его:
— Жена да прилепится к мужу своему? Так вы хотите сказать? Я могу вам ответить, что такое постановление для меня не обязательно. Я не придерживаюсь евангельских правил.
— Но, Вера Михайловна, подумайте о себе, если не хотите думать о других.
— Вы настойчивый женорганизатор, — раздельно сказала она. — Было естественнее, когда вы иначе понимали свои функции.
— То есть?
— В наши первые встречи, да и сегодня вначале.
— У нас это вышло в порыве страсти, но без любви, — высокопарно и зло сказал Муравьев. Он не мог больше оставаться спокойным, безразличным; он мог сейчас любить или ненавидеть, среднего не существовало. И Муравьев выбрал последнее. — У нас не было времени для любви, — сказал он.
— Вы — пошляк, — сказала Вера Михайловна.
— Я люблю жену, — сказал Муравьев. — Я очень ее люблю. Я издевался над ней, развелся, уехал в другой город, встретился с вами и только тогда до конца понял, как я ее люблю.
— Вы — пошляк, — повторила Вера Михайловна, и в голосе ее послышались слезы.
— Это не меняет дела, — сказал Муравьев.
— Вы даже не смеете отрицать, что вы пошляк. И вы не посмеете отрицать, что поступили со мной подло, как с уличной дрянью. Вы не посмеете отрицать, что вы лицемер, ханжа. Ваше старание привлечь меня к работе — это ханжество и лицемерие. Это подлость.
Вера Михайловна встала, заходила по комнате, потом вернулась к столу и продолжала выкрикивать это все, опершись коленкой о стул. Муравьев молчал. Ему нечем было оправдываться. Нет свидетелей его желания изменить, перебороть себя. Нет свидетелей горьких его раздумий о жене, о сломанных отношениях с ней. Он часто думал о том, что он живет неверно, неправильно, будто начерно, словно ему предстоит еще раз прожить свою жизнь. Он вспомнил фразу, которую сочинил много лет назад: «Если можно было бы остановить время, я бы выиграл». Это означало, что, если бы жизнь текла медленней, если бы можно было останавливать время, он был бы разумней, осмотрительней. Он мог бы, прежде чем совершить что-либо, правильно выбрать свой поступок, поразмыслить о нем. Теперь он знал, что тогда он ничего еще не мог ни выиграть, ни проиграть. Он тогда еще не делал ставки. Ну, а теперь? А теперь, как в рулетке, шарик вертится, ставка сделана, ставок больше нет. Он заслужил поделом ненависть Веры Михайловны, и теперь ему оставалось: только молчать. И он молчал. Выкричав все, что накопилось у нее на сердце, Вера Михайловна уронила голову на руки и зарыдала. Она рыдала беззвучно, сидя перед ним за столом, подложив под себя левую ногу. Плечи ее сотрясались.