— Садись, — кивнула она на лавку у стола.
Я не заставил себя упрашивать. Уселся за грубо сколоченный стол. Даша поставила передо мной глубокую миску, до краев наполненную дымящейся кашей. Сверху положила две пустышки — простые лепешки из муки и воды, испеченные тут же, на печи.
— Гречка… — вдохнул я аромат. — Царская еда.
— Ешь, — тихо сказала она, присев напротив и подперев щеку рукой. — Она с наваром.
Зачерпнув ложкой, отправил порцию каши в рот. Вкуснотища! Разваренная, мягкая крупа, в которой действительно чувствовался привкус чего-то мясного. Не само мясо, конечно, но будто кость варили или жир добавили. Это казалось пищей богов.
— Откуда роскошь такая? — спросил я с набитым ртом. — Мясом пахнет.
— Так костей мозговых прикупили немного, — пояснила Даша.
Я наворачивал кашу, чувствуя, как тепло разливается по жилам, возвращая силы. Даша тем временем налила мне в кружку какого-то варева из большого медного чайника.
— Чай? — поинтересовался я.
— Скажешь тоже, чай… — вздохнула она. — Травы это. Мята, лист брусничный, иван-чай. Пей, он полезный.
Я отхлебнул. Горячо, пахнет сеном и летом.
— Вкусно, — честно сказал я, закусывая пресной лепешкой. — У тебя, Даша, руки золотые. Из ничего пир горой устроила.
Она вспыхнула, опустила ресницы, теребя край передника.
— Спасибо, Сень.
— Мне-то за что? Это тебе спасибо. Накормила, обогрела.
Даша вдруг подняла на меня глаза. В них стояли слезы.
— Нет, Сень… Это тебе спасибо. Тебе.
Голос ее дрогнул, наполнился эмоциями, которые она, видимо, долго держала в себе.
— Ты не бросил нас. Помогаешь. Вот… — Она обвела рукой кухню, указывая на мешки в углу, на горшки. — Муку привез. Гречку. Дрова… Мы ж видели, сколько вы натаскали. И денег ты Владимиру Феофилактовичу даешь, я знаю…
— Ну, тихо, тихо. — Я отложил ложку, чувствуя себя неловко. — Чего сырость развела? Делаем, что можем.
— Ты не понимаешь, — горячо зашептала она, подавшись вперед через стол. — Раньше как было? Каждый сам за себя. А теперь… — Она шмыгнула носом. — Есть, конечно, кто ворчит. Завидуют или боятся. Говорят, что ты бандит и нас под монастырь подведешь. Но многие… многие благодарны, Сень. Просто сказать боятся. А кашу сегодня ели — так все добавки просили. И малышня сытая.
— Ладно, Даш. — Я снова взялся за ложку, скрывая смущение. — Будет вам и чай, и сахар. Дай срок.
— Верим, — просто сказала она. — Ешь давай, пока горячее. Тебе силы нужны.
И пододвинула мне еще одну пустышку.
Доев, я демонстративно, со смаком облизал деревянную ложку до блеска, словно кот, добравшийся до сметаны. Перевернул ее, посмотрел на свет — ни крупинки не осталось.
— Ну, спасибо, хозяюшки. — Я с чувством приложил руку к животу и встал из-за стола. — Уважили. В жизни такой каши не едал, честное благородное. Не каша — амброзия! Даже у губернатора на приемах, поди, так не кормят.
Девчонки зарделись, зашушукались, толкая друг друга локтями. Кто-то хихикнул в кулак, пряча смущение. Даша вообще стала пунцовой, как маков цвет, но улыбку сдержать не смогла. Понравилось им. Доброе слово и кошке приятно, а уж сиротам, которые кроме тычков ничего не видели, и подавно.
— Кушай на здоровье, Сеня, — тихо сказала она, убирая пустую миску. — Заходи еще, завсегда накормим.
— Обязательно, — подмигнул я. — Теперь меня отсюда палкой не выгонишь.
Покинув теплую, пахнущую хлебным духом кухню, я вышел в прохладный коридор. Сразу стало зябко, но настроение поднялось. Желудок был полон, в теле появилась приятная тяжесть, а в голове прояснилось. Жить можно. Первый уровень пирамиды Маслоу закрыли, пора переходить к социальным связям. Я вспомнил про обещание. Владимир Феофилактович. Наш моральный компас и по совместительству главная головная боль.
Поправив куртку и пригладив пятерней волосы, я направился к кабинету управляющего. Раньше здесь, бывало, сидел Мирон Сергеевич, и мы этот кабинет обходили за версту. Теперь же дверь была приоткрыта. Я деликатно постучал о косяк.
— Разрешите?
Владимир Феофилактович сидел за массивным дубовым столом, который казался для него слишком большим. Перед ним высилась гора бумаг. Он что-то яростно черкал, то и дело макая перо в чернильницу, и вид у него был такой, словно он пытается решить теорему Ферма, а цифры не сходятся. Услышав мой голос, вздрогнул, поднял голову и снял пенсне.
Владимир Феофилактович ничего не сказал, лишь снял пенсне посмотрел на меня. Долго, тяжело, осуждающе. В этом взгляде была не злость, а скорее глубокая печаль человека, который видит, как другой катится в пропасть, и не может подать руки.