Две противостоявшие силы связаны друг с другом; они разделяют общую судьбу.
Из этого заключения надо вынести два урока: один более общий, другой более частный. Общий урок в том, что любое устремление, любая надежда в сегодняшней Европе, если они хотят быть серьезными, могут существовать только под знаком стоицизма. Надо собраться с силами и сказать себе, что мы живем во времена Цезаря и Августа.
А вот частный урок. Судить Германию и понимать ее надо с такой точки зрения, которая не является точкой зрения ее противников слева и справа, Востока и Запада, но не является и такой, с какой она хочет быть видимой сама.
Германия сегодня – это Европа, которая сосредоточивается и замыкается в себе, слабеет и корчится в судорогах, выказывает достойные сожаления слабости, недостатки, но также и жизненное упорство, что нас немного успокаивает.
Германия сегодня – это Европа слишком слабая, чтобы продолжать мировое шествие капитализма и чтобы открыто принять социализм, это Европа, которая прижимает к своей усталой груди две эти силы, два этих мифа и пытается слить их в одно из тех синкретических единств, разнообразные примеры которых оставил нам императорский Рим. Эти синкретические единства – будь они социальными или религиозными – являются признаками цивилизации, которая падает на колени и в то же время затягивает пояс.
Март 1934
VI
ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ
Я родился в семье мелких буржуа, в семье католической, республиканской, националистической. До войны, между пятнадцатью и двадцатью годами, я отдал дань всевозможным расплывчатым течениям: социализирующему, модернистскому и пацифистскому католицизму, антиклерикальному, сдержанно национальному и социальному на словах радикализму, парламентскому социализму, ультранационалистическому, антипарламентскому и корпоративному «Французскому Действию» и анархо-синдикализму. С другой стороны, мне довелось сблизиться с официальной сектой, в которой смешиваются республиканская и демократическая тенденции, отечество и капитал. Все эти секты перемешались во мне. В каждой мне что-то нравилось и что-то внушало отвращение.
Однако с тех пор я остановился на некоторых принципах, извлеченных из всех этих микстур: я был республиканцем, но озабоченным социальной взаимопомощью, человеком мирским, но нисколько не антирелигиозным, патриотом, но не лишенным иронии и всегда с любопытством приглядывающимся к тому, что происходит за границей, и всегда стремящимся проверить мнение по поводу любого события мнением противоположным. Я навсегда возненавидел духовную ограниченность правых, контраст между их пат-[219]риотическим пылом и общественной холодностью; но я уважал сохранявшуюся ими неопределенную склонность к внешней форме. Я ненавидел неряшливость левых, их подозрительность по отношению ко всякому телесному благородству и тем не менее ценил их за желчный нрав.
Все это я сохранил в себе. Но все это подверглось – не без труда – уточнению и систематизации.
Таким образом, во время войны я почти всегда оказывался патриотом, но презирал тех, кто набрасывался на мой труд, как на признание. Вынашивая под первым своим пиджаком вдохновенные идеи «Вопрошания» (1917), сборника моих стихов о войне, я, сам того не зная, был настоящим фашистом. Имея чувство народной общности, я сознавал беспомощность народа при отсутствии вожаков, слишком хорошо понимая, что он заслужил свои испытания, желал, чтобы его – жаждущего простых удовольствий вроде питья, еды, любви, умеренного и приятного труда – взяли в твердые руки, искал обновления общества и желал придать ему хорошие манеры с помощью простых слов и четких действий.
Вскоре все это было надолго утрачено. Мы позволили все это задушить. Мы были задавлены старыми учреждениями и старыми партиями. Впервые я испытал это в своих неопределенных отношениях с «Французским Действием», с которых началось мое кругосветное плавание.
«Французское Действие» и старые правые. – С удивлением слушая рассказы юных буржуа из числа моих друзей о получившем огласку зарождении коммунистической партии и их деятельности в ней, я косился в сторону «Французского Действия». Вокруг гения соблазна там были воспитанные, образованные, отважные и очень сплоченные люди. В этом легком уклоне, который не только не выразился в моем вступлении в организацию, но даже ни с кем в дальнейшем не связал меня дружбой, не содержалось никакого идеологического предпочтения. Во-первых, я не был монархистом. Я всегда презирал Орлеанскую династию, один представитель которой проголосовал за казнь Людовика XIV, а другой, ветеран Жемапского сражения, в конце концов испарился, не сумев сохранить свою корону. Кроме того, я считаю, что принцип преемственности правления не так уж тесно связан с институтом монархии; об этом в известной степени свидетельствуют Древний Рим и Англия. Мне внушала неприязнь внешняя политика «Французского Действия», которая – во время заключения Версальского Договора – больше напоминала высокомерие членов Конвента, чем осмотрительность первых Капетингов. Наконец, я видел, что «Французское Действие», которое до войны чувствовало народную склонность к фашизму, с тех пор о ней позабыло. Я не мог всю жизнь держаться за самое неискоренимое, но и самое ограниченное во мне. Мой социализм должен был утвердиться на каких-то более прочных основах, лежащих глубже моего национализма.