Его не боялись — уважали. Он был строг, но справедлив, хотя иногда его, как вот сейчас, накрывала паранойя.
Рукавишников подождал, пока слуга выйдет, и тихо, даже слегка склонившись ко мне, поделился:
— Боюсь я, Федя, столько еще дел не доделано, столько планов. Умирать мне не страшно, страшно не сделать все, чего хочется… Никогда даже себе самому не признавался в этом, а теперь вдруг…
— Дед, да ты меня еще переживешь, — я хотел его успокоить, но Рукавишников возмутился:
— Да типун тебе на язык! — сплюнул и постучал по столу. — А у меня кто останется? Кто дело мое продолжит? С Васьки толку нет, ему бы только деньги тратить. Растранжирит все. Елена — женщина, будь она как госпожа Мельникова, так и беды бы не было, но она вся в музыке, в благотворительности, в попечительстве. Кстати, как там твоя гостья у нее, обживается?
— Да я не стал при Василии сильно интересоваться.
— Хорошая девушка, ты уж на меня не оглядывайся, если к душе — женись, не тяни. Я может за твоих родителей грех отмолил, так еще и правнука подержу на руках.
Я неопределенно пожал плечами:
— Для женитьбы взаимность требуется.
— Ладно, видел я, как она на тебя смотрит, когда ты не видишь, — и дед хитро усмехнулся. — У тебя на сегодня какие планы?
— К Бадмаеву поеду. Мало ли, приедет он на собрание или нет, не хочу откладывать визит.
— И правильно, надо как-то эту заразу убирать с твоей руки. И перчатки надень, вдруг как-то еще передается, бинта мало для защиты.
Я кивнул. Дед продолжал говорить, не давая мне вставить слова:
— К масонам этим вечером поедешь? Смотри там. Окрутят в один момент. Подсунут масонку какую. Нигилистку стриженую. И не пей у них там ничего. Да ты для Васьки — а он там точно будет — даже не раздражение, а искушение. Подсыпет что-нибудь в питье или еду — и не заметишь.
Я покивал головой и, закончив завтрак, поспешил покинуть Рождествено.
Бадмаев принял меня на Поклонной горе, в своем оригинальном доме. Он идеально вписывался в пейзаж и напоминал буддистскую ступу. Когда я представился, слуга, тоже бурят, скорее всего один из многочисленных родственников Бадмаева, сразу провел меня к Петру Александровичу.
Ему на момент нашей встречи исполнилось пятьдесят пять лет. И внешность у Петра Александровича была колоритная: седая, аккуратно подстриженная борода; узкие, раскосые глаза; спокойный взгляд умного и уверенного в себе человека.
— А я вас ждал, Федор Владимирович, — поприветствовал он меня легким кивком. — Вчера ознакомился с результатами анализов той пыли, которую вы привезли. Мне передал ее Дмитрий Иванович.
— Может быть, господин Менделеев поделился и своими выводами? — осторожно спросил я.
— Он озадачен. По его мнению это биоорганическое соединение, своего рода коллоид, но вы пришли в правильное место, — и бурят посмотрел на меня долгим взглядом.
— А по вашему мнению, что это такое?
Но он ушел от ответа:
— На Алтае нельзя шутить с духами. Это центр силы, и тот, кто соберет все восемь углов Алтая под одной крышей, тот будет править миром.
— И что, получилось у кого-нибудь? — поинтересовался я.
Бадмаев — человек, конечно, интересный, образованный, умный, но я был готов к тому, что он будет пудрить мне мозги в стиле Блаватской или других шарлатанов.
Однако Петр Александрович держался с большим достоинством, не заискивал, не пытался сократить дистанцию.
— У Чингисхана не получилось, а вот те, кто собрал все углы Алтая, так там и остались, и сейчас там живут, — ответил он и попросил:
— Достаньте из кармана гханту.
Я не сразу понял, что он просит. Но потом вспомнил, что это слово встречалось в дневнике Ядринцева.
— И снимите повязку и перчатки, — попросил Бадмаев.
Снял перчатки и стянул с ладони бинт. Бурят даже не удивился. Причем он спокойно прикоснулся к золотому пятну на моей руке.
— Вам несказанно повезло, — заметил он. — Вы позволите? — и он протянул руку за колокольчиком.
Я отдал. Петр Александрович начал что-то шептать и колокольчик в его руках запел совсем по-другому, нежели в моих. Сейчас звук, который издавал этот предмет культа, стал… волшебным. Другого слова просто невозможно подобрать. Колокольчик звенел одновременно и громко, и тихо, и нежно, и сурово. Мне хотелось плакать и в то же время смеяться. Ладонь, которую крепко держал Бадмаев, дергалась, ее жгло огнем, потом казалось, что в кожу вонзились игли. Но я этого не чувствовал. Ничего не было, только звук колокольчика и шепот Бадмаева.