— Может, господин, на чистую половину пожалуете? — угодливо кланяясь, предложил этот половой. — Специально для вас заварили караванный чай, только позавчера из Кяхты доставили.
— Я долго не задержусь, — кивком отпуская полового.
Налил чай, отметив, что мне заварили хороший, китайский.
На стойке орал граммофон. Возле него стоял человек, менял пластинки и периодически подкручивал ручку. Из граммофонной трубы вылетали звуки «Комаринской».
Я прихлебывал чай, наблюдая за дверью. Люди входили и выходили.
Странное место для встречи с эсерами, которые находятся в подполье. Не на конспиративной квартире, не в гостинице, а здесь — в дешевом трактире.
Почему именно здесь? Не поговорить, не надавить на меня, и вообще все те методы, которые эсеры применяют для «обработки» богатых людей, здесь, в окружении мелькающих посетителей, будут бесполезны. Наверняка в трактире могут находиться филеры, которых сложно будет заметить. Странно все это.
От группы вошедших мужчин, по виду простых работников с ближайших мастерских, отделился тощий, высокий парнишка. Одетый чисто, но бедно. На голове большой картуз, не по погоде. Козырек закрывал поллица. Из-за ушей торчали пряди светлых, неровно обрезанных кудрей. Парень подошел к моему столу, сел напротив и сдвинул картуз на макушку, открывая лицо.
Я поперхнулся чаем.
Напротив меня сидела Рябушинская.
— Елизавета Павловна, это что за маскарад? — спросил ее, после того, как прокашлялся. — Не далее, как сегодня я получил от вас письмо из Женевы?..
Она улыбнулась.
Амне стало понятно, почему стало понятно, почему встречу назначили здесь. Потому что кроме Елизаветы со мной никто разговаривать не собирался. Хотя ее соратники наверняка внимательно наблюдают за нами, сидя где-то неподалеку. Страхуют на всякий случай.
— Письмо? — Рябушинская хлопнула длинными ресницами и улыбнулась. — Екатерина Константиновна его отправила, уже после моего отъезда, — Лиззи замолчала, подождала, пока моментально подскочивший половой поставит еще одну чашку, потом продолжила:
— Я уже месяц в Санкт-Петербуге.
Я молчал, разглядывая ее прежде холеные руки. Теперь они огрубели, на коже виднелись следы химических ожогов. Но когда она заговорила, я даже порадовался за сумасбродку.
— Ты знаешь, Феденька, я счастлива! Наконец-то я занимаюсь тем делом, которым всегда мечтала заниматься: борьбой за счастье народа! — восторженно рассказывала она, а я отмечал, что говорить Рябушинская стала намного тише, чем прежде. — Федор, ты не представляешь, какое это счастье участвовать в таком гигантском деле! Мы уже ликвидировали одного тирана, правда я в этом не участвовала, но в других акциях я буду участвовать непременно!
— Рад, что ты нашла себя. Но давай сразу к делу? Я зачем тебе понадобился? — задал закономерный вопрос.
— Мы вытащили много товарищей — с каторги, из ссылки. И нам нужно переправить их в надежные места за границу. На это нужны деньги, и очень много денег, — она посмотрела на меня так, будто мы по прежнему собираемся венчаться. — Я же помню, как ты меня любил, — здесь я иронично поднял бровь, но Лиззи на это не обратила внимания. Насколько я помню, она вообще не чувствовала сарказма.
— И во имя нашей любви, я прошу тебя помочь… нет! Я прошу тебя принять участие в нашей борьбе! — и замолчала, выжидательно уставившись на меня.
— Елизавета Павловна, насколько я понимаю, вы о своей «любви» позабыли в день своего побега, — напомнил ей.
— Отнюдь! Я считаю, что своим побегом я посрамила поповские предрассудки и еще раз заявила о нашей любви! Теперь мы можем жить, как свободные люди, — возразила она и тут же перешла к решительным шагам:
— Я не приглашаю тебя в коммуну, потому что ты еще нравственно не созрел, еще много в тебе темного патриархального. И ты нужен нам здесь.
«Хуже просто дуры — дура идейная», — подумал я, вздыхая. Но вслух спросил как можно вежливее:
— Для чего именно я вам нужен… гм… «здесь»?
— Как⁈ — удивление Елизаветы было таким неподдельным, таким искренним, таким возмущенным. — Для зарабатывания денег на нужды революции!
— Лиззи, я сейчас заплачу за чай, — достал портмоне, вытащил все, что там было, и положил ассигнации на стол. — Что останется, можешь забрать себе. Но — это все, что я могу для тебя сделать. Больше ко мне не обращайся.
Я встал, посмотрел в ее растерянное лицо — надеюсь, в последний раз — и покинул трактир.