Выбрать главу

— Тьфу ты, Господи! А эта пакость зачем же?

— Крамолу, значит, выметать, как метлой, и врагов государевых загрызать, яко псы, будут. И шли они с облавой. Кто из наших к ижорцам в их деревеньку спасаться побег — первыми на опричников и наткнулись. Их — в кнуты, девок всех снасильничали. А сборы наши недоконченные нам в доказ вины поставили: мол, точно изменники! Боярина нашего сразу под стражу, а людишек — на дыбу по очереди, чтобы доносы подтвердили. Ну, послабже кто, не выдержали…

— И что ж сказывали?

— А много ли с дыбы скажешь? — огрызнулся зуек. — Кивнет на вопрос или там крякнет: «Да!» — и все. Да им и не надобно было много. Это так только, для потехи. Одни с бабами и девками забавлялись, другие — с клещами да дыбой. Смотря по тому, чья к чему душа лежит. А больше всего средь них охотников чужие сундуки потрошить да свои тороки нашим добром набивать оказалось…

— А что, много ли наших-то до смерти поубивали?

— А всех до одного.

Сгрудившиеся вокруг кормчего и зуйка поморы замерли. Пошевельнуться боялись. А зуек деревянным голосом, точно не о родных, близких и соседях сказывал — как неживая кукла, «автомат» по-заграничному, продолжил:

— Как допросы кончили да с женщинами натешились, всех в срубах заперли и подпалили. Так и сгорели все. Боярина нашего на воротах вздернули, а рядом — жену его, Олену Ильинишну на ее же косе. А наших всех пожгли.

— Неужто ж и деток?

— Тех, кого прежде того не истребили. Всех. Только Карпа-приказчика в Москву увезли, чтобы еще пытать насчет подробностей нашей якобы измены. Только не довезут, я думаю.

— Что так?

— Да он еле жив после дознания огненного и палочного.

— А ты сам-то как жив?

— А я в толмачи попал. В гостях у нашего кормильца Онисима Никифоровича, царствие ему небесное, был иноземец. Как бы фряжин, именем Жиован Брачан. Про него в купецком навете ни слова сказано не было, — а ломать его опричники поперву опасались, потому как у него цельный сундук был бумаг с государьскими печатями разных держав. Он нашего языка якобы не разумел — а они все, по московскому обычаю, не бельмеса в немцех. Ну, а я помаленьку ж немецкий понимаю, на меня и показали. Ну, послушал я — точно, по-немецки говорит, только не совсем так выговаривает, как ганзейцы. Я собрался переводить с умом да с оглядкой — не то, что он скажет, а то, что надобно сказать. Но он умнее меня оказался вдесятеро. Зело хитер был сей фряжин — впрочем, он и не фряжин вовсе, а словен. Императорский подданный, а по вере реформатор-лютор. Дружбы с нашим боярином водил не измены ради, а ради союза с Русьским государством супротив турок, ляхов и иных врагов общих земли нашей и ихней. Дескать, на южных ляшских украинах и в царьстве венгерском, что ноне под турком, ноне довольно много-де люторов, Да и словен тоже…

А когда не поверили ему опричники и на дыбу потащили, он мне вскричал, что дела те все важные, но токмо для прикрытия — а наиважнейшее его дело в том заключается, что везет он через Русь из-за края тайные бумаги к Аглицкого королевства печатнику Вилиму Сесилу, и где они схоронены, обсказал. Я про те бумаги опричникам говорить вовсе не стал, а наврал, что-де фрязин пощады просит и многими карами государевыми за обиду свою грозит. Они только посмеялись — и для меня огонь развели.

Но тут Павлушка, оружничий боярина нашего, содеял, что заранее решил: забрался в пороховой погреб под домом Онисима Никифоровича — и взорвался. Из подсальных оконец ка-ак пыхнуло, земля дрогнула, полы во многих палатах провалились. Все попадали — а я как дунул, и убег! Ижорцы меня спрятали. Они мне сказывали, что в Нарве деется, они и ларец с тайными бумагами фряжина из потаенного места добыли…

— Неуж с тобою они?

— Ларец тяжеленек, мешал бы удирать, ежели что. А бумаги я сохранил. На мне они. Ну, а теперь главное, крестный. Боярин наш, как узнал про сговор купецкий, опечалился и сказал, чтобы деревня вся собиралась в свеи отплыть. А отец мой и другие лоцмана чтобы вышли в море, перехватить вашу лодью и поворотить ее в Выборг же, к берегу не причаливая.

Но поелику и боярина удавили и из погоста никто, кроме меня, не утек, только приказчика в оковах увезли домучивать в Москву, то взамен отца казненного я вот вас встретил и передаю вам последнюю волю всех наших мертвых: живите! А для того надобно немедля поворачивать и на чужбину уходить!

— Куда ж на чужбину-то? В свейской земле сейчас новый король, не в пример прежнему, к русским лют. Ежели и примет без урона — так ведь против Руси служить заставит. А это нам никак не возможно. То же в Данциге или в Риге…

— Не-ет, уходить надобно подалее, в такую страну заморскую, какая из-за своей отдаленности с Россией воевать не может. В Англию, к примеру, — сказал кто-то из команды.

А старейший на борту, дед Митроха, шлепнув себя по плеши, сказал так:

— И думать не о чем. У нас же бумаги фряжиновы, что Федя-зуек уберег. Они заместо пропуска в Аглицкую страну всем нам послужит…

— И то…

— То, да не про то! — возразил кормчий Михей. — Те бумаги ведь до самых тайных дел аглицких касаемы. А уж мы-то знаем, что с тайными делами только свяжись — ввек уж потом едва ли развяжешься. И во всех странах они действуют одинаково: допросы, пытки, тайные человекоубийства, темницы… Им, может, только и нужно будет вызнать, ведомо ли нам то, о чем в тех бумагах писано, — а половину народа изведут, сгубят, покуда отстанут. Уж лучше причалить да опричникам сдаться: тоже замучают, так хоть свои, русские. Их хоть по матери послать можно — поймут…

До свету рядились старшие в лодье. А и то: трудно ведь решать, зная, что твое решение потом уж никакими силами не исправить. И что если уж прощаться с Родиной, то — навек…

И все же — иного-то выхода у них, сирот, ведь не было, иной выход означал мученическую смерть непонятно за что. С тяжелым сердцем Михей приказал поднять якоря и повертать на Запад…

6

Поначалу беглецам редкостно повезло. Из прежде ливонской, а ноне шведской гавани Падисе шла боевая галера. Остановила лодью. Все на ней порешили: тут-то нам и конец пришел. Убежать нет возможности: утренний бриз как раз (это уж было не первого дня бегства, а следующего утро) уже спал, штиль стал почти полный и паруса пообвисли. А на галере, с ее мощными веслами и более чем сотней гребцов, что есть ветер, что нет — без разницы. Или даже нет: в штиль ей лучше, потому как в спокойной воде каждый гребок полный, а в волнение неровно: один полный, второй воздух черпает и ходу не дает. Ладно. Легли в дрейф, одели припасенные еще на тот рейс чистые рубахи, чтобы смерть, коли придется, встретить в чистом.

Но капитан галеры оказался мятежником, ненавистником нынешнего, ляхам преданного, короля Юхана Третьего. А тарханную грамоту короля Густава Васи он признал не токмо что законно действующей, но едва ли и не святой. И целовал королевскую подпись на грамоте, и спросил, не требуется ли чего из припасов, и беглецы осмелели и взяли у шведа две бухты смоленого каната на перетяжку такелажа и два же бочонка воды пресной. Да от себя капитан подарил им мушкет с сошками и картузом пороха да водки ячменной бочоночек. А боле им шведы и не попадались.

Ну, а датчане беглецов за союзников почли, пропустили через свои узкости беспошлинно и без задержки. Даже не заинтересовались, чего ради эти люди русского царя везут в Англию аглицкие товары.

Но уж как вышли в беспокойное из беспокойных Немецкое море — везение кончилось.

Жестокая буря настигла «Св. Савватея» уже в проливе Скагеррак — пришлось укрыться на норвецком берегу, в маленьком портишке Рундаль. Власти там мирные, можно даже сказать — равнодушные к войне, которую их король ведет, и вообще к политике. Но жадные: втрое взяли за отстой и вчетверо — за потребные припасы. А потом — шторм за штормом! Если и выпадет денек без бури — так только один, а не два-три подряд, волнение успокоиться не успевает, все зыбь да зыбь, и с ветром, и без. Проломило правую скулу лодьи, пришлось заводить пластырь из бычьей кожи. Носовая мачта свалилась, по-иноземному фок-мачта, за минуту до того, как кормчий собрался отдавать уж приказ, чтоб ее срубали. Да за борт троих смыло…