Выбрать главу

   — Верно-о, — вскричала толпа, и даже шапки вверх полетели, как знак полного одобрения.

   — Ну вот, — сказал Шестакову кошевой, — видишь, запорожцы по-прежнему верны царскому величеству, и если когда отклоняются вбок, то лишь по великой нужде.

Вечером оба гостя сидели за столом с кошевым и войсковым писарем Быхоцким, пили горилку, закусывали жареной рыбой и лепёшками. Серко, опьянев, ударился в воспоминания:

   — Вот государь Алексей Михайлович, царствие ему небесное, присылал к нам ратных людей вдоволь и запасы слал, заботу проявлял. А ныне? Государь велит помогать, а гетман своё гнёт, городовых казаков к нам не пускает, хлеб не пускает, переправы и те к рукам прибрал. Так куда ж запорожцу податься? В разбой?

Шестаков, увлёкшись жареной рыбой, каковой тоже в Москве не всегда найдёшь, не заметил, как перемигнулись Серко с Золотарём и вышли во двор вроде бы по нужде малой.

Когда дверь за ними затворилась, Быхоцкий сказал подьячему:

   — Раду при Серко бесполезно спрашивать, все его боятся. Кто супротив него скажет, недолго проживёт, того могут прямо на кругу убить.

   — Да, я заметил, как казаки ему в рот смотрели.

   — И за что ему государь так благоволит?

   — Великий государь наш всем благоволит, даже закон преступившим прощает.

   — Ангельская душа.

   — Именно.

Выйдя на крыльцо, Серко и Золотарь помолчали, наконец кошевой понукнул:

   — Ну?

   — Я, Иван, не хотел тебя при москале пытать, потому как вопрос у меня не лёгкий, я бы сказал, даже колючий.

   — Ну давай колись, чего кружишься.

   — Гетману стало известно, что ты с Хмельницким в союз вступил. Верно ли это?

   — Как посмотреть, Артем. Ежели с гетманской колокольни, то я с ним в союзе, а ежели с державной, то совсем наоборот.

   — К тебе приезжал бей от Юраса?

   — Приезжал.

   — И вы с ним, взявшись за руки, ходили.

   — Хых. Может, гетману донесли, где я до ветру портки скидываю?

   — И ты присягнул на верность Хмельниченке, — продолжал давить Золотарь.

   — Гетману твоему доносят то, что видят. А то, что я задумал, кто донесёт? Никто. Лишь я могу. Так вот, можешь передать ему, что затеялся я с Юрасом не корысти ради, погнавшись за званием гетманским, которое он мне обещает. Ежели скинуть бы лет двадцать, может быть, и польстился на это. А ныне? Не сегодня-завтра Всевышний призовёт, о том ли думать надо? Я Хмельниченку заманить хочу, чтоб повязать его и в Москву отправить.

   — Ох, Иван, больно складно врёшь.

   — Я? Вру? — возмутился кошевой, давно не слышавший подобного в глаза. — Да ты, Артёмка, не забывайся.

   — Прости, Иван Дмитриевич, но сам посуди, как верить такому обороту? Ты бы сам в такое поверил?

   — Хочешь, я крест на этом поцелую? Хочешь?

   — Целуй.

Кошевой расстегнул ворот сорочки, вытянул крестик, приложил его к губам.

   — Вот на кресте клянусь, что в задумке у меня повязать Хмельницкого. Но он же ускользает, как налим. Под Чигирином казаки накрыли его шатёр, всех там повязали, а Юрас ускользнул. Эту рыбу на крючок не возьмёшь, хороший невод нужен с крепкой мотней. Й я его плету. А вы с гетманом: изменил, передался. Я же христианин, не басурман какой.

   — А что ты не хочешь об этом москалю сказать?

   — Ты что? Тогда всё прахом пойдёт. Он в Москве скажет в Думе, а оттуда мигом до Хмельниченки дойдёт. И гетману передай, чтоб он сие при себе держал и даже в письмах об этом не обмолвливался. Я тебе-то не хотел говорить. Ты вынудил своими дурацкими подозрениями. Гляди не проболтайся кому. Всё испортишь.

   — Что ты, Иван Дмитриевич, разве я не понимаю. Только гетману, и никому более.

Глава 24

А ВОЙНА НА НОСУ

В январе 1678 года к государю пришла не очень весёлая грамота от князя Каспулата Муцаловича Черкасского.

«Великий государь, — писал князь, — во исполнение твоего указу ездил я в калмыцкие улусы к Аюке и другим тайшам. Звал я их на государеву службу в Крым. Но Аюка сказал, что на государеву службу пойти не может из-за разорения его улусов донскими и яицкими казаками, которые многих людей побили, жён и детей их побрали. Каково будет твоё веление, государь?»

Выслушав горькую слезницу, Фёдор Алексеевич встрепенулся, взглянул на думского подьячего. Приказал: