— Немногое. Будучи взята из чужеземной жизни или из мифологии эллинов, столь почитаемой на театре нашем, чем оная опера будет отличаться от любой переводной, смею спросить ваше величество и ваше высочество?
Ее величество и ее высочество должны были сознаться, что ничем.
— Значит, сам собою выдвигается русский сюжет, — продолжал Сумароков. — Теперь о музыке. Мы не имеем пока русских композиторов. Но оное препятствие легко обойти. У нас есть синьор Арайя с его всеобъемлющим талантом. По чистой совести полагаю, что он отлично справится и с русским сюжетом, как справляется с любыми прочими.
Федор Волков слегка улыбнулся. Арайя не боялся за себя, но он был честным музыкантом, а потому с сомнением покачал головой.
— Дорогой синьор Сумароков, — сказал он, — дело немного не просто. Мне трудненько говорить по-русски, но попытаюсь. Есть две музыки: музыка поверх и музыка глубоко. Большая борода, длинный кафтан, пляска с лаптями, просто народни мотивчик, балалайка — это поверх. Русски дух, русски печаль, ну, русски отсюда, — он постучал себя в грудь, — это глубоко… Ну, я в затруднительности, как сие выразить…
— Мы вас понимаем, синьор Арайя, — улыбнулась Екатерина. — Ведь, понимаем, государыня, не правда ли?
— Разумеется, понимаем. Что же здесь непонятного? Глубокое сердце Арайи не лежит к русским лаптям и балалайкам.
— О, ваше величество! Можно ли так думать о бедни музыкант? — искренно огорчился итальянец. — Я хотел сказать: музыку поверх, легки музыку — Арайя сочинит в три дня. Музыку из сердца, глубоки и серьезни музыку на русски лад — увы, не сочинит никогда. Арайя недостаточно русский для того… Арайя музыкант вообще, но не национальный.
— Ее величество именно это и имеет в виду, синьор Арайя, — успокоила итальянца Екатерина. — Я сама мало понимаю в музыке, но знаю людей, которые в этом понимают. К примеру, граф Алексей Григорьевич.
— Я? — удивился Разумовский. — Я люблю слушать музыку, но не думать о ней. Да и зачем? Когда о музыке думаешь, она перестает быть музыкой.
— А я знаю людей, которые и думали об оной много, а все же для них она не перестала быть музыкой. Эти люди, как и граф Алексей, очень близки к русскому народу. Как ваше мнение на сей счет, Федор Григорьевич? — обратилась Екатерина к Волкову.
Волков несколько секунд молчал, чтобы собраться с мыслями. Он уже давно обдумал этот вопрос. Слова сами просились на язык, требовалось только сделать их убедительными. Он начал:
— Мне приходится говорить о деле, коему у нас еще не было примеров. И говорить перед столь высокими слушателями. Музыка не моя область, но я ее чувствую и занимался ею. Почитаю, что музыка — это есть выражение в звуках музыкальных души народной, ее страданий и радостей. Всякий напев — голос сердца нашего. Дабы голос был верен, необходимо самому испытать состояние, кое он выражает. Каждый народ, каждая нация, каждое сословие понимает жизнь по-своему и по-своему ее переживает. Передадим мы правильно эти переживания — и мы будем иметь основу музыки национальной. Возможно подойти к делу и инако: подражать виденному и слышанному поверхностно, не переживая, не углубляясь в причины, его породившие. Это тоже будет музыка, но музыка фальшивая, поддельная. И подобная музыка многим способна нравиться больше. Она легка, как ветерок скользит по поверхности, не задевая глубоких струн сердца. А те, будучи задеты глубоко подлинным чувством, часто отзываются весьма болезненно во всем существе человека. Вызвать сию по-своему приятную боль, боль возвышающую и очищающую душу, может только подлинная правда жизни, перенесенная в искусство музыки — как, впрочем, и во всякое иное искусство, наипаче же в искусство драматическое, во многом родственное музыке и из нее рожденное. От каждого человека-артиста мы можем требовать только того, что он приобрел и накопил в течение своей жизни, что может передать на основании воспоминаний о пережитом, перечувствованном, добытом из опыта. Жизнь каждого народа слагается по-разному. По-разному же слагаются и характеры людей разных состояний. Рожденному под лазурным небом Италии трудно проникнуться красотами неба северного, скучного и хмурого, редко радостного. Но мы, рожденные под этим унылым небом, находим в нем такие красоты и очарования, лишение которых подчас бывает для нас равносильным отчаянию и смерти. Итальянец тщетно будет искать в наших радостях причин, их вызывающих. Он их не найдет. Его собственные радости вызываются причинами иного рода. Тако ж и касательно страданий, — глубоких, потаенных, подавленных, избегающих вылезать наружу. Они вызываются общим укладом нашей жизни и глубокого прячутся от посторонних глаз. Кто их не пережил, не сделал своими, тот не сможет ни постичь их, ни почувствовать, ни тем более передать средствами искусства. Мне кажется, я понял правильно сомнения синьора Арайи, когда он, говоря о глубине национальной музыки, указывал на свое сердце.