Быть участником этого кружка — значило порвать с вековыми привычками праздного существования, сложившимися в боярском быту. Сам Петр в работе видел смысл жизни и требовал такого ее понимания от других. Его письма к сотрудникам насыщены категорическими требованиями: «тотчас», «без замотчанья», «без всякого мотчания», «немедленно». Иногда человек еще старой задачи, по выражению Ф. М. Апраксина «не осилил», а ему уже давалась новая{467}. Не одного Б. П. Шереметева постоянные понукания приводили в отчаяние. Более близкий к Петру человек, И. И. Бутурлин, тоже устал от них: «Только бы с чистым покаянием, а не худа и смерть», — признавался он в письме к дочери Анне{468}.
Но «компания», помимо делового, имела еще и другое лицо — праздничное, или «гулящее», по тогдашней терминологии, и современникам оно, может быть, бросалось в глаза сильнее, чем первое. Из ее членов составлялась шуточная иерархия, получившая название «всепьянейшего и всешутейшего собора». Можно сказать даже, что «собор» был одной из ее функций. На первом месте стояло служение Бахусу, но не оставлялись в забвении и другие боги, прежде всего Венера.
Служение Бахусу и Венере пришлось по вкусу многим: переписка царя полна отзвуками происходивших на этом поле событий. Было бы ошибочно, однако, относить все излишества к инициативе и темпераменту Петра: его самого иногда смущало чрезмерное усердие по этой части его сотрудников. Однажды он, например, писал А. В. Кикину о генерал-адмирале Ф. М. Апраксине: «…прошу и от меня партикулярно донеси, чтобы мернее постился, понеже зело нам и жаль и стыдно, что и так двое сею болезнью адмиралов (имеется в виду смерть, как считалось от пьянства, Лефорта и Ф. А. Головина. — А. З.) скончалось. Сохрани, Боже, третьего»{469}. Получил от царя предупреждение и другой видный член «компании» канцлер Г. И. Головкин, как видно из его ответного письма: «В письме, государь, ваша милость напомянул о болезни моей подагры, бутто начало свое оная восприяла от излишества Венусовой утехи, о чем я подлинно доношу, что та болезнь случилась мне от многопьянства: у меня — в ногах, у господина Мусина — на лице…»{470}.
Исторически важны, однако, не столько размеры, сколько характер этого явления: люди допетровской Руси в своей повседневной жизни были далеки от святости, но они прятали свои грехи в четырех стенах, а теперь сцены пьяного веселья были вынесены на улицу, ему придавались публичные затейливые формы («всепьянейший собор», маскарады, шутовские свадьбы); оно как будто перешло в демонстрацию. Несомненно, перед нами — реакция против того церковно-аскетического режима, который воспринят был на Руси из Византии и который разрешал принимать радости жизни не иначе, как со вздохом об их греховности, являясь чрез то неиссякающим источником лицемерия и ханжества. Теперь благодаря общению с Немецкой слободой, а затем и Европой русский человек мог наблюдать иной стиль жизни, строившийся, как всюду в протестантских общинах, на чувстве внутренней свободы. Фальшь церковно-аскетической морали должна была выступить перед ним с особенной ясностью. И никто, кажется, не чувствовал ее так остро, как Петр, ненавидевший ханжей и лицемеров.
Происходило окончательное и открытое крушение аскетического принципа, уже давно подготовлявшееся логикой жизни. Русская мысль принципиально узаконила «светское житие», а вместе с тем начинало формироваться в сознании и в языке людей и соответствующее мировоззрение. Религии и ее заповедям стало отводиться свое место, природе и ее законным требованиям — свое. Отсюда становились возможными в письмах того времени сочетания совершенно немыслимые под пером древнерусского человека: без всякого чувства неловкости Петр, например, мог написать такую фразу: «…принося жертву Бахусу довольную вином, а душою Бога славя»{471}, или А. В. Кикин: «…воздав благодарение Богу, торжествую з Бахусом»{472}. Бахус, как символ чувственности, стал рядом с христианским богом: князь-папа И. И. Бутурлин даже водрузил статую Бахуса на крыше своего дома, как бы символизируя тем возвращение к принципам язычества, то есть природы.
Какая же из европейских стран была ближе по своему быту и культуре этой группе, и в частности Петру? По сообщению цесарского посла Игнатия Гвариента, в компании царя потешались над строгими и чинными церемониями австрийского двора, которые наблюдались «Великим посольством» в 1698 году. «Несмотря на то, — доносил Гвариент в Вену, — что его царскому величеству и его бывшим в Вене министрам были оказаны великая честь и… во всяком случае необыкновенные учтивости, тем не менее у вернувшихся московитов нельзя заметить ни малейшей благодарности, но, наоборот, с неудовольствием можно было узнать о всякого рода колкостях и насмешливых подражаниях относительно императорских министров и двора. От самого царского величества ни о чем таком невыгодном не слышно; тем не менее ни Лефорт, ни другой (имеется в виду Ф. А. Головин. — А. З.) не могут удержаться, чтобы не прокатывать (durchzulassen) презрительнейшим образом императорский двор в присутствии его царского величества… Ставят они себе в большое удовольствие честить наш императорский двор, который они считают слишком по-испански натянутым»{473}.