Выбрать главу

Её считали благодетельной, богомольной. Императрица подчёркивала приверженность православию, от нового императора ждать таких повадок не приходилось. Он и на отпевании Елизаветы вёл себя странно: за много лет так и не привык к православному богослужению, чувствовал себя в храме неуютно.

Дочь Петра положили рядом с великим отцом. В тысячелетней истории России нечасто сохранялась преемственность политики после смерти правителя. И у гроба Елизаветы Петровны никто не сомневался, что курс меняется молниеносно.

В Европе тяжелобольную императрицу хоронили уже не раз — и всякий раз готовились к резким политическим переменам. Когда Елизавета Петровна скончалась — во Франции её оплакивали вполне искренне, а для Фридриха Прусского её смерть стала спасительной, и надеялся он на неё с самого начала войны.

За годы войны Пётр Александрович отвык от придворного театра. Петербургский ветер кружил голову, здесь не пахло потом и кровью, а пушки били только по торжественным или скорбным поводам.

Многие шедевры петербургской архитектуры, к которым мы привыкли, к тому времени ещё были недостроены или даже не задуманы. Город ещё не оформился, напоминал большую строительную площадку, на которой царили коллеги пригретого Елизаветой Растрелли. Румянцев привык к небольшим уютным городкам и деревушкам, в которых переплетаются традиции поколений, в которых поют колокола на единственной колокольне.

В те дни все заинтересованные лица приметили: Пётр Фёдорович оказывает внимание Румянцеву, приближает его. Приметила это и Екатерина Алексеевна, впервые смерившая Румянцева оценивающим взглядом.

В Петербурге он прожил недолго, да и не хотел задерживаться. Так будет и в будущем: не любил Румянцев петербургской суеты, бывал в столице редко, краткими наездами. А подчас десятилетиями отсутствовал в Северной Пальмире. Он умел держаться вельможно — в лучшем смысле. Великосветская беседа была Румянцеву подвластна, но предпочитал он пребывать поближе к армии, поближе к лесам и оврагам имперских окраин. Вообще-то его не считали замкнутым, но с годами уединение становилось для фельдмаршала всё дороже.

А путь его лежал в обнищавшую Померанию. Готовиться к странному походу во славу голштинского оружия. В Петербурге Румянцев заручился дружбой набиравшего силу Дмитрия Васильевича Волкова — идеолога нового похода. Этот просвещённый вельможа был одним из выдвиженцев Ивана Ивановича Шувалова. Его продвижению помогал литературный талант: все отмечали, что Волков быстро и блистательно составляет рескрипты и прочие документы. Это неудивительно: Волков для души и драмы писал, и стихотворства. Он умел предугадывать желания нового императора — и быстро заслужил его доверие. При Петре III тайный секретарь Волков добился почти неограниченного влияния на государственные дела — разумеется, в пределах грёз пылкого императора.

Как всегда, к армейским делам Румянцев относился обстоятельно. Легенды о строгости кунерсдорфского героя к тому времени перекрыли миф о Румянцеве — баловне судьбы, легкомысленном гуляке. Чтобы держать офицерство в тонусе, он постоянно вникал в их службу, подчас придирался к недостаткам.

К тому времени Пётр Александрович успел стать тёртым калачом, он понимал, что такая авантюра, как поход против Дании, может остаться прожектом. Но добросовестно обдумывал тактику кампании и опасался, что его принудят к энергичным действиям в авральном режиме, без основательной подготовки. Вестей из Петербурга не было долго — и Румянцев написал Волкову тревожное письмо:

«Правда, что мое смущение немало было и на время большое, что я от вас, моего вселюбезного друга, не получал никакого ответа. Я уже отчаял вовсе быть для меня делу каковому-либо; ныне же, получа всеприятнейшее ваше письмо со обнадеживанием вашей дружеской милости продолжения и с подтверждением мне наибесценнейшей милости и благоволения, я столь больше обрадован: вы знаете, что всякий ремесленник работе рад. Дай Боже только, чтоб все обстоятельства соответствовали моему желанию и усердию, то не сумневаюсь, что я всевысочайшую волю моего великого государя исполню. В полковники и штабс-офицеры я доклад подал. Правда, что умедлил маленько, да и разбор мой велик был, я все притом соблюл, что мне только можно было для пользы службы, я тех, кои не из дворян и не офицерских детей, вовсе не произвел: случай казался мне наиспособнейший очиститься от проказы, чрез подлые поступки вся честь и почтение к чину офицерскому истребились».