Выбрать главу
Буруны, скалы, мели, Девятый вал ревет. Отчаянная Мэри Под скалами живет.
Как дик в пустой пещере Бывает ветра свист, Отчаянную Мэри Любил контрабандист.
Войдя к ее жилищу, Он Мэри предлагал Когтистую лапищу И счастья идеал.
Когтистую лапищу, Чужих вещей на тыщу, Дублонов тыщу И один некраденый коралл.

Это великолепное произведение разрешалось тем, что Мэри, в лучших традициях, отказывала контрабандисту, отвечая:

Оставь-ка, Джек, сначала Разбойное житье…

после чего, значит,

При звуках речи смелой Он стал как мрамор белый — И кортик заржавелый Ей в голову летит.

Я помню, как Матвеева, с трудом сдерживая смех, пела эту вещь нам, студентам журфака, зашедшим к ней в гости. От смеха она не могла допеть это сочинение. «Ну, в общем, она погиблась…» – сказала она. Тем не менее, песня была чрезвычайно популярна среди подростков 1951 года на станции Чкаловской.

Одновременно Юлий Ким, тоже 14-15-летний, начинает сочинять первые мелодии, подбирая к ним слова. Именно в таком порядке. А потому, уже на 1 курсе МГПИ, ныне МПГУ, сочиняет песни для капустников. В то же самое время начинает сочинять свои военные романтические баллады Михаил Анчаров. Самое удивительное, что это происходит еще при Сталине. Я не стал бы связывать каким-то образом – взрыв, взлет авторской песни в России и радость избавления от гадины. Конечно, гадина гадиной, но, тем не менее, и при ней народ уже осознал себя субъектом истории, а не только объектом чистой манипуляции.

У меня возникло странное ощущение, что в вечных российских попытках дать определение понятию «народ» мы все время проходим мимо главного фактора. Вы помните, как Алексей Константинович Толстой говорит в «Потоке-богатыре»:

«Ты народ, да не тот! Править Русью призван только черный народ!

И так далее.

На самом-то деле определение народа не зависит ни от имущественного ценза, ни от образовательного, ни от степени близости к сохе, потому что тогда половину населения придется признать не народом. А, скажем, другая половина, зимой работая в городе, не является народом, а в остальное время – народ. То есть, получается, что нет у нас критерия. А критерий очень простой – народом называется тот, кто пишет народные песни, никакого другого правила здесь, к сожалению, нет. Когда нация не создает фольклора, это значит, у нее нет народа, есть население. И Андрей Синявский, пытаясь объяснить, как работает фольклор, сказал чрезвычайно точно: «Два главных вклада России в мировую культуру ХХ века – это анекдот и блатная песня». Два новых фольклорных жанра, которых до этого не было.

Не столько блатная, конечно, сколько лагерная, потому что она по природе своей очень часто сочинялась далеко не самыми блатными людьми. Так вот, когда народ чувствует себя хозяином своей судьбы, когда он что-то делает или когда он сознает свое величие, пускай трагическое, появляются песни лагерные, фронтовые, окопные. А потом весь народ начинает постепенно вовлекаться в новое фольклорное движение – движение КСП, которое и становится новым фольклором, очень часто – анонимным. Скажем, почти никто не скажет вам сегодня, кто такой Аделунг, но, тем не менее, любой подпоет: «Мы с тобой почти уже не те…» Очень мало кто вспомнит фамилию Визбора или Якушевой, а, тем не менее, «Таинственную страну Мадагаскар» или «Речку Каменную» подпоет почти любой. Анонимность становится почти таким же важным фактором фольклора, как и в XIX столетии.

Главное же, что появление феномена авторской песни знаменует собой новое состояние народа. Он постепенно начинает превращаться, – конечно, не в интеллигенцию, это сильно сказано, – но в «образованщину». И то новое качество, о котором Солженицын говорил с раздражением, приходится признать идеальным его состоянием. Солженицына раздражало, что эта «образованщина» зажирела, что у нее нет убеждений, что она получает образование, но не воспитывает в себе принципов. Тем не менее, получается, что принципы – вещь относительная, а интеллигентность, образованность безотносительна. Получается, что хорош не тот человек, который твердо исповедует какие-то убеждения, а тот, который задумчив, который умеет усомниться. А это ничем, кроме образования, не дается.

И Окуджава – это голос нового народа, который, безусловно, вошел в некое новое качество, голос запевшей интеллигенции. Как это ни странно, но приходится признать, что этот человек, вместе еще, наверное, с десятком других, на протяжении пятидесяти лет честно работал русским народом. Потому что созданные им тексты, – безусловно, и это их главная черта, – фольклор. Здесь мы останавливаемся перед самым главным вопросом: а что же делает текст фольклором?

В одном из интервью с Окуджавой мне как раз пришлось услышать, что сам он не знает четкого ответа на этот вопрос. Называя фольклор главным своим учителем, он объяснил это так: в фольклоре выживает только то, что поется, – а то, что поется, необязательно хорошо. «Скажем, у меня, – добавил он далее, – есть несколько песен, которые я мог бы назвать хорошими. Например, мой «Почтальон». Эта песня не поется. И даже сам я не испытываю огромного удовольствия, когда ее пою. А вещи, которые абсолютно никакой критики не выдерживают с точки зрения чистой художественности, почему-то поются, почему-то уходят и становятся уже чужими». И это, пожалуй, главный показатель успеха.

Здесь критерий довольно сильно размыт, но, думаю, что сам Окуджава – человек интуитивно очень умный, – попытался нащупать его в одном из лучших своих рассказов «Как Иван Иваныч осчастливил целую страну». Это рассказ о том, как Окуджава приехал с женой в Японию по приглашению некого японского концерна, дал там концерт, был поражен, как все ему рады и деликатны с ним, вернулся. И когда в первый же день в России он видит вокруг себя родную, скрытую, сдавленную ненависть, он уже и не верит, что еще день назад все почему-то были так ему рады. В рассказе он обозначил себя как Иван Иваныч. Профессия странным образом изменена, он поехал в Японию не как автор-исполнитель – он выпиливает рамочки. Выпиливание рамочек в свободное от основной работы время – хобби, которое постепенно стало профессией. Дело в том, пишет Окуджава, что рамочки, выпиленные Иваном Иванычем, придавали картине какое-то новое качество, и иногда она смотрелась в ней почти классической. И именно поэтому сам директор концерна, который занимался живописью, заказал у него несколько таких рамочек, а потом пригласил и самого.

Так вот, гениальность Окуджавы в том, что он создает рамочные конструкции. Конструкции, в которые каждый из нас может поместить свою жизнь, и она начинает выглядеть там красиво и достойно. То, что многие слушатели Окуджавы плачут, его слушая, – это абсолютная загадка. Загадка, сформулированная впервые очень точно еще Андреем Вознесенским. Он сказал своему французскому переводчику: «У нас появился странный поэт: стихи обычные, музыки никакой, голос посредственный – все вместе гениально». Это действительно так. Здесь есть некий феномен абсолютного счастья.

Кроме того, я в книжке цитирую одно письмо, которое Окуджава хранил всю жизнь. Оно пришло вскоре после того, как в 1963 году его в очередной раз погромили. Громил его Павлов, тогдашний комсомольский секретарь. После публикации «Веселого барабанщика», кажется, в «Пионере», в журнал пришло письмо от девочки Наташи из пионерского лагеря. Она пишет: «Дорогой товарищ Окуджава! Я прочла Ваши стихи в таком-то номере. Я совсем не поняла, о чем они, но поняла, что Вы – мой любимый поэт». Это гениальная формула поэзии Окуджавы, и вообще лучшей поэзии, поэзии Блока в том числе. Такая гениальная всевместительная бессодержательность.