Выбрать главу

— Рассажена. Одним боксером. Я его за границу не отпустил, в Бразилию. На чемпионат мира. Вот он и обиделся. А вы, Георгий Поликарпович, подумайте о моем предложении.

— Вахтером, что ли?

— А не все ли равно кем жить, лишь бы жить по-человечески.

— Вопче-то резонно. Однако хлопотно. Я — на вахту, а Мишаню куда девать?

— А Мишаню — в ЛТП. На лечение. Не маленький. Могу устроить. Напишете заявление: так, мол, и так, сын у меня алкоголик, нуждается в принудительном лечении.

— Это на Мишаню-то заявление? На больного, обгорелого? Сдурел никак, Кузьмич? Да Мишаня-то, он ведь хороший был. Да я ему что хошь прощу!

— Потому что — сын?

— Потому что — больней ему, нежли мне, вот почему! Мишане ведь сорока нету, тридцать восемь, а посмотри на него: ни волос, ни лица, ни ногтей на пальцах. И на такого — заявление?! Н-нда-а…

— Простите. Не в свое лезу потому что. А что с ним, с Мишаней? Где он так пострадал?

— В тайге, в экспедиции. Будка дощатая, в которой они жили там, барак такой на санях… балок называется, от печки через портянки загорелся ночью. Все выскочили на мороз, в тайгу. И Мишаня в том числе. И тут про Пушка вспомнили. Лайка у них была, общественная. Стали звать: «Пушок, Пушок!» А где там: забилась, дуреха, под нары со страху. Люди проскочили (печка у дураков — возле дверей), а собачка в огонь не пошла, под нары попятилась. Скулит, плачет, еще немного — сгорит. Вот он и сунулся туда, тоись обратно в огонь, Мишаня-то. Сгоряча. Собака сопротивляться начала, покусала Мишаню; пока он ее из-под нар извлекал, в будке как в печи доменной стало: жарко, стекла в окошке полопались, тяга образовалась. Потому, видать, и не задохнулся Мишаня, что тяга… От нар до дверей — метра два всего лишь, но теперь уже — сквозь приличный огонь. Огонь ведь разный бывает, милок: погуще, пожиже, сплошняком, рваненький, бегущий али ползущий, прыгающий… Так вот там, в будке ихней, видать, очень густой огонек был. Хоть и в снег они вывалились, Мишаня с Пушком, однако и в снегу еще долго их тушили. Собака в лес убежала… подыхать, скорей всего. А Мишаню — вертолетом вывезли. На Большую землю, тоись — в Магадан.

Впоследствии Потапов так и не мог себе объяснить, почему он послушно поплелся за Поликарпычем в его однокомнатную «хавиру»? Произошло это во второй половине дня; первая половина пролетела мгновенно и в основном там же, на лавочке, в разговорах на чистом воздухе. После злополучных «двух» Поликарпыч поспешно проверил наличность в карманах, некоторые из них вывернул наизнанку. И Потапов, глядя на усилия Шляпы, не устоял, мысленно проклиная себя за потворство зеленому змию, предложил Поликарпычу три рубля. Потом еще целый час простояли в очереди за дешевым вином, где от Потапова многие отворачивали глаза, видимо, узнавая в нем директора своей фабрики. Находясь в очереди, Потапов одно время совсем было собрался уйти прочь, сбежать, смыться, но почему-то остался стоять («Неужто из жалости подобная солидарность? — спрашивал себя и тут же себя же утешал — Не из жалости, из общности корней!»). Затем, спеша улизнуть «из общности», подбивал Шляпу воспользоваться правом участника-инвалида взять что надо без очереди, но Поликарпыч наотрез отказался: «Не за хрусталем стоим».

Жил Поликарпыч на первом этаже блочной пятиэтажки. Перед дверью старик еще раз выдохнул свое «н-да» и почему-то не стал ковыряться в замке ключом, извлеченным из потайного кармана пиджака. Шепотом пояснил: «На задвижке». Нерешительно потянулся к звонку, позвонил. Скорей всего — условно. Нажал кнопку не менее шести раз. Долго не открывали. Поликарпыч вновь позвонил и опять — долгим пунктиром.

Потапов перед дверью заранее нервничал, не знал, куда глаза деть; он понимал, что вторгается не просто в чужое, но в чужое… страшненькое, что дверь сейчас откроет не просто человек, но человек обозленный, испорченный, поломанный, стоящий намного ближе к жизненному краю, к черте вседозволенности, нежели он, Потапов; стоящий, а значит и могущий переступить эту черту прежде других. Из врожденной деликатности Иван Кузьмич конечно же не станет смотреть в обезображенное лицо Мишани, хотя и не отвернется демонстративно, он что-нибудь непременно придумает по ходу дела, скажем, споткнется и посмотрит себе под ноги или еще куда…

И — не угадал. Получилось иначе.

Как только дверь отошла вовнутрь и в черном проеме обрисовалось белое пятно Мишаниного лица, Иван Кузьмич поймал себя на мысли, что не может не смотреть в это лицо, даже хочет смотреть в него непременно. Не «на»— как на картину или сцену, а именно — «в»— как в глаза, в вулкан, в душу.

В Мишанино лицо Потапов смотрел недолго, несколько мгновений, но этого было достаточно, чтобы опомниться и перестать фантазировать: лицо имело глаза, а глаза у Мишани были обыкновенные, то есть — живые, узнаваемые, понятные. С ними можно было общаться.