— Это кто? — послышался голос, ничем не отличавшийся от голоса Шляпы, такой же сиплый, как бы насквозь проржавевший.
— Эт-то, Мишаня, гости. Товарищ Потапов.
— Из жэка, что ли?
— Приятель, с улицы.
— Приволок?
— Есть маненько, н-нда-а. Ходите в комнату, Иван Кузьмич. Располагайтесь, а мы с Мишаней занюхать сообразим. Извиняйте, но пенсия через пяток дней, потому — чем богаты, тем и рады, что бог послал, как говорится.
Комната у Дроновых — большая, метров двадцать квадратных, и совершенно необычная, по крайней мере для глаз Потапова, состоящая как бы из двух половинок, даже разделительная грань имелась на сером линолеуме. А все потому, что на одной половине, по правую руку от входа, время от времени производилась уборка, по левую же руку — царило запустение.
«Не дозволяет», — объяснил Потапову чуть позже Георгий Поликарпович.
Во всем, кроме грязи, в комнате наблюдалась забавная симметрия, словно при взгляде на одинаково одетых двойняшек: по правую и по левую сторону комнаты стояло по пружинному матрасу популярной некогда расцветки в широкую красно-белую полоску; матрасы эти не просто лежали на полу, но чуть возвышались над ним, опираясь на поставленные плашмя белые силикатные кирпичи. Но даже кирпичи эти, придавленные, выглядывавшие из-под матрасов, по правую руку были белей, нежели по левую. Два окна — одно с прозрачными стеклами, другое, как в бане или нужнике, с нанесенным на стекла взглядонепроницаемым слоем; два стула перед столом, помещавшимся в простенке меж окон; и хоть содержался этот стол в единственном числе, но по своей клеенчатой поверхности был тоже различимо двулик: правая сторона несколько чище левой. Правый матрас строго, по-солдатски, заправлен шерстяным одеялом, на левом такое же одеяло — скомкано.
Сели за стол. Потапов старался не смотреть Мишане в лицо, наводил зрачки на его грудь, на клетчатые, в застиранной, линялой ковбойке плечи, а когда в разговоре избежать лица было невозможно — смотрел в отчетливые, лишенные ресниц и бровей, постоянно открытые настежь глаза Мишани — серые с зеленцой, с деформированными, в рубцах недвижимыми веками.
Потапов «заходил» в это лицо постепенно, как в горячую воду. А затем, разглядев на лице Мишани бурую, рыжую в седине, бородку, частично маскировавшую рубцы, и вовсе осмелел. Минут через двадцать, вовлеченный в холостяцкое застолье, и вовсе забыл, что перед ним инвалиды, расслабил на шее галстук, повесил на спинку «отцовского», более сбереженного стула пиджак (для себя Шляпа принес табуретку из кухни). И вдруг…
— Слышь, бать, кого ты привел? Разуй глаза, старый. Разве похож он на третьего? При галстуке? И вообще… досконально!
— А на кого я похож? — миролюбиво улыбнулся Потапов Мишане. — На «десятого»?
— Третий — это когда у двоих на бутылку не хватает, ищут третьего, — решил пояснить старший Дронов.
— Слышь, бать, он же не пьет, не курит! Он же лизнул только из стакана. Смотри, бать, как он стакан держит, будто лягуху за лапу.
— Тебе, Мишаня, больше достанется, не заводись, — попытался успокоить сына Георгий Поликарпович и примиряюще, вкрадчивым движением запустил руку за сыновнюю половину стола с явным желанием прикоснуться к Мишаниной ковбойке.
От внимания Потапова не ускользнуло молниеносное движение Мишани в ответ на ласку отца: его пегая крючковатая кисть довольно-таки порывисто оттолкнула отцовскую руку, и та вновь, послушно и виновато, отползла за разделительную черту стола.
Старик, умасливая Мишаню, решил даже выступить с «номером»: встал из-за стола и невесело сбацал медлительную чечетку, приправив ее то ли частушкой, то ли стихами собственного сочинения: «Э-ха, нам бы булку ве-енскую да бабу деревенскую!»
— Если он такой хороший, не пьет, не курит, галстуки носит, пусть тогда сбегает за стекляшкой.
В долю войдет как положено, — продолжал пузыриться Мишаня.
— Остынь, сынок… Не прав ты, ежели по существу, н-да… в отношении Ивана Кузьмича. Он уже поспособствовал: на его пьем.
— А ты что же, за полдня не разжился? Темнишь, бать. Тогда ступай. Чтобы до семи как штык управился! А я картошечки поджарю.
— Послушайте, Михаил… не знаю, как вас по… Ах, да — Георгиевич! Я понимаю: не мое это дело в ваши обычаи вникать, и все же.
— Вот и хорошо, что понимаете. Лучше не надо ни вникать, ни возникать. Сейчас «ваше», на которое вы поспособствовали, иссякнет, и… уходите, досконально. Нам с вами не по пути, господин советский бюрократ!