Выбрать главу

— Я читал. Художественную литературу.

— Врешь.

— Читал. Сперва стихи Есенина. Потом «Смерть Ивана Ильича» Толстого. Понимаешь, раскрыл, начал читать и… страшно стало. Закрыл. Боюсь дочитывать. Это про меня. Я тоже заболел, Маша. Рак души. Видишь, Маша, сколько книг под стекло, будто за решетку, посажено? Покуда все не прочту — не успокоюсь теперь. Вот послушай: «В огород бы тебя на чучело…» Нет. Лучше вот это: «Ты меня не любишь, не жалеешь!»

— Что, в конце концов, происходит? Посмотри на себя: костюм изжеван…

— Не изжеван, а истерзан. Ты оговорилась.

Мария отшвырнула от себя створки дверей, повернулась идти прочь.

— Как знаешь… — произнесла отрешенно.

Потапов вспомнил: отрешенность в устах Марии — предвестник длительного молчания. «Вот и хорошо. Вот и проще».

Задребезжало в коридоре, где на перчаточном столике имелся телефонный аппарат общего пользования. Мария сняла трубку.

— Сейчас позову. Потапов, тебя Василий!

Потапов, сорвавшись с дивана, веселой трусцой припустил в прихожую.

— Привет, Вася! Погоди, Василий… Не приезжай сегодня. Не надо. Да, захворал. Бывай.

Потапов оставил в прихожей на вешалке «истерзанный» пиджак, брюки, галстук, белую «официальную» рубаху. В трусах и в майке, с довольно-таки наглым видом, расслабленной походкой направился в ванную комнату. Мимо задумчивой и отрешенной Марии. Через пяток минут вернулся бритый, свежий, душистый. С необсохшей головой.

Мария тревожно рассматривала мужа.

— Что, не нравлюсь? Знаю. Вот лето кончилось, а я белый как сметана. Поеду загорать, что ли…

— Отпуск взял? Не предупредив?

— Какой там отпуск. Послушай, Мария, живем один раз… В нашей семье все уже взрослые, самостоятельные. Сын — студент, жена — корреспондент. Короче говоря — с фабричкой покончено.

— Снимают?! Ну и слава богу.

— Не снимают, а снимаюсь. Ощущаешь разницу? Снимаюсь и еду за город. Для начала — к цыганам. Умер я для фабрички. На меня божья коровка упала ночью. Пожалуй, с нее и началось…

— Та-ак, ладно. Делай как знаешь. А мне пора. У меня сегодня два интервью. Из них одно — за городом, в совхозе. Вечером оклемаешься — поговорим подольше.

Потапов стоял посреди Марииной комнаты, выполнявшей в их семье функции гостиной, стоял, упираясь тощим задом в мутный глаз телевизора, все такой же нелепый, без штанов, бледнокожий, руки-ноги в завитках сивых волос, на ногах замшевые тапочки. Фигуру свою Потапов, как ни странно, изувечить не успел — ни домашним диваном, ни директорским креслом. Отвисшего живота не было. Брылей под щеками — тоже. Отчетливо просматривались бицепсы. На голове в прямых темно-русых волосах — ни плешки, ни залысин. Подтянутость свою да и многое другое шутливо объяснял «нервной почвой». («Потапов, как тебе план удается выполнять?» — «На нервной почве».)

— Послушай, Мария, у Сергея наверняка имеются старые джинсы. Отвергнутые. Попроси для меня.

— На охоту, что ли, собираешься? В будний день?

— Допустим.

— Послушай… Иван. Прежде с тобой ничего подобного не происходило. Выговор схлопочешь, балда. У тебя же опыта нету взбрыкивать. Угробишь карьеру, как говорят на догнивающем Западе. Позвони в партком Озоруеву. Хочешь, я это сделаю? Набери номер. Скажу, что сознание потерял. А что? Не сознательность же! Полежи, почитай денек-другой. Полистай хотя бы. Там с картинками есть… Побудь Обломовым.

— Издеваешься? Вот-вот! Дослужился! До состояния чурки. Темней леса. Любой шкет за пояс заткнет. Только и слышишь: Булгаков, Пастернак, Маркин!

— Не Маркин, а Маркес. Колумбиец. Живой классик. Ну, пока, Потапов! Побежала… Не унывай, директор!

— Постой! А джинсы?

— Опять?! Ты что, сам не в силах попросить, в конце концов?!

— Неловко как-то.

— У Сергея… Короче, ты что, не в курсе? Он не один!

— Кто же у него?

— Женщина. Тс-с!

— Да? И… давно?

— С вечера.

В свое время, а точнее — восемнадцать лет тому назад, Потапов, впервые отдыхая на юге по профпутевке, случайно набрел на необычную, по его тогдашним понятиям, девушку. Он разглядел ее на Золотом пляже под Феодосией среди тысяч поджаристых тел, одинаковых в своей узаконенной обнаженности; взглядом выхватил ее из толпы, будто камушек морской, взору угодный, — из прибрежной россыпи. Было ей тогда девятнадцать. Она лежала на песке, бледно-розовая, не худая, просто изящная, с задранным, устремленным к солнцу подбородком, со строгим, словно прикушенным изнутри, ртом и — что совершенно изумительно — с лицом свежезаплаканным! То есть — несчастная на празднике плоти. Чем привносила в этот праздник элемент духовности. Страдание, нарисованное на человеческом лице и не смытое курортной волной, просвечивающее сквозь улыбку, предполагает глубину чувств. Это и остановило неискушенного в обхождении с женщинами Потапова. А остановив, не отпустило.