Выбрать главу

И потому он вернулся во Владимир пристыженный и распаленный, еще больше распаленный на патриарха и его присных, чем патриарх был распален на него.

— Что ж, на первый раз и то ладно, — сказал Андрей Юрьевич, прочитав послание от патриарха. — Начали с меньшего, а там, даст бог, добьемся и большего.

— Князь мой! — из глубины груди страдальчески промычал Феодор. — Я не поеду в Киев.

— А рукоположение?

— Князь мой! Не могу сейчас видеть врагов моих. Не ровен час согрешу: убью. В Константинополе они из меня бочку крови выпили. Дай отдышаться.

— Ладно, не поезжай пока, отдышись, — милостиво хохотнул Андрей Юрьевич.

— Люба моя! — шептал ночью Феодор попадье. — Что они брешут, окаянные? Тебя — в монастырь! Косы эти — долой! Коленочками этими каменные полы протирать? Чтоб я — да без тебя?! Да пусть они околеют, псы бешеные! Да вся ихняя свора вонючая одного твоего ушка бархатного не стоит!

— Так не отошлешь в монастырь? — томно тянула попадья, без страха, с веселым лукавством.

— Будь я проклят, если отошлю!

— А как же мы будем, когда ты теперь епископ?

— Так и будем, как были, — сказал Феодор. — Вот так и будем.

В руке ростовского епископа были города: кроме Ростова, Суздаля, Владимира — еще Ярославль, Дмитров, Углич, Переяславль, Тверь, Городец, Молога и другие.

Со всеми попами, церквами, монастырями.

Епископский дом во Владимире был обширный, как у бояр.

Феодор и попадья жили в верхнем жилье, внизу были кладовые, еще ниже — темные погреба.

Когда Феодор пил сбитень, сидя у окошка, ему виден был двор, обнесенный забором, как баба с подоткнутым подолом набирает воду из колодца, как отворяют ворота, впуская вернувшееся с пастбища стадо, и коровы разбегаются по хлевам, тряся полными выменами.

С тех пор как он стал епископом, бабы в дом ни ногой. Дальше хлева им ходу не было.

В святительском доме полагалось быть лишь мужскому полу.

Но в том же доме жила, смеялась, источала плотское ликованье голубоглазая попадья, и молва шумела о женатом епископе.

Епископ в белом клобуке! Когда бывало?

Кто допустил?

Вон возок покатил, белые кони в упряжке — Белый Клобук поехал служить.

Гей, бежим в Десятинную, глянем, как служит Белый Клобук!

Где ж он, где?!

Вон, вон белеет в царских вратах, белизной своей оскорбляя господа!

Из других городов ехали — перетолкнуться локтями, видя, как князь Андрей Юрьевич, подходя ко кресту, целует Белому Клобуку руку, и бояре за князем.

Поужасаться — как в великий четверг двенадцать иереев, среди них седовласые, многопочтенные, моют Белому Клобуку его развратные ноги.

Может, миряне не осудили бы его так непреложно. Но ярились попы, черные особенно. Почему он? Нет, что ли, более достойного?

Запуганные властью земной и небесной, приученные верой ко всякому смирению, уничижению, насилию над своим естеством, всё же они не снесли возвеличения Феодора.

Слишком уж дышал мужеством и преуспеванием.

Тиары возжаждал, а поступиться ради нее не хотел даже попадьей — вишь ты!

Они изливали на него хулу день и ночь, и мирянин, их слушая, обижался, что его душу вручили никуда не годному пастырю, и в каждом доме и домишке толковали о Белом Клобуке.

А почему он живет во Владимире, говорили владимирские попы, — да потому, что стыдится ростовцев, видевших святую жизнь прежних епископов.

Ничего и никого он не стыдится, отвечали попы ростовские, князь хочет наш Ростов принизить, а ваш Владимир возвеличить, и для того ростовскому владыке велел жить во Владимире, чтоб мы на поклон к вам ездили.

Шум неприличный подымался в церкви, если входила попадья.

Она перестала бывать в Десятинной, в другие, дальние стала ходить. Но и там шумели и пальцами показывали.

Она догадывалась, что нищенки и богомолки, вечно сидевшие за воротами ее дома со своими сумами и клюшками, нарочно собираются, чтоб дождаться ее выхода и взглянуть на нее. Она им подавала щедро: корзинами выносили за ней хлебы и сушеную рыбу. И они жалобными голосами молили за нее бога, но взгляды их были ядовиты и ненавистны.

В Троицын день, после пышной службы, к Феодору, державшему крест для целования, подошел неизвестный монашек. Он приблизился в толще людского потока. Был тощ и бледен, в худой рясе, в лаптях. Креста не поцеловал, а вперился дерзостно в глаза роскошному епископу своими красными больными глазками и сказал отчетливо перед стихшим народом:

— Что, окаянный, творишь? На святой чин посягнул, ангелом нашей церкви зовешься, а смердишь, как кобель. Прострись, покайся в мерзости, пока не поздно.