Выбрать главу

Скотт, впрочем, далеко не всегда Зельде столь же предан. В эти годы он не раз ей изменяет. Заводит романы — но не потому, что влюбляется, а потому, что не может оставаться один. В «Записных книжках» пишет, что любовные интрижки ему не по сердцу, что не может полюбить, не «погрузившись в чувство с головой», не отдавшись ему духовно и эмоционально, что не в состоянии размениваться. Однако «разменивается». Когда сходится с женщиной, нередко напивается, плачет и жалуется на судьбу: «Я утратил способность на что-то надеяться». На судьбу, которую олицетворяет собой Зельда: «Она не понимает, что я — великий писатель». Жалуется, но и дает понять, что Зельда — единственная настоящая любовь его жизни, другой не будет. Порывая с Беатрис Дэнс, с которой он провел в Ашвилле весну и лето 1935 года, вкладывает в свое прощальное письмо записку от Зельды. В этой записке жена признается мужу в любви. Весомый, ничего не скажешь, аргумент при расставании с любовницей.

Жалуется и дочери; она уже взрослая, поймет: «Я совершил ошибку, женившись на твоей матери. Мы принадлежим разным мирам. Она могла бы быть счастлива с добрым, простым человеком, сидела бы с ним в саду на Юге. Ей не хватало сил для большой сцены, она была безвольной, когда следовало проявить решительность, и твердой, когда следовало бы уступить». Для «большой сцены», заметим, не хватило сил и ему. Но об этом он предпочитает не думать. Жену он обвиняет в том же, в чем жена склонна обвинять его, — в самонадеянности, безделье, легкомыслии: «Не выношу женщин, воспитанных для бездеятельности». «Воспитанных для бездеятельности» — это намек на дурное влияние тещи, которую Скотт терпеть не может. Больше всего боится, как бы Скотти не пошла в мать. «Она никогда не понимала, — пишет он, как всегда, сбиваясь на нравоучения, дочери, — на что нужно было употребить отпущенную ей энергию, и ты переняла у нее этот порок… Невыносимо видеть, как глупо и пошло ты тратишь время». Он уже забыл, как добивался своей «егозы», как страдал, когда расстроилась помолвка; теперь в письмах дочери он переписывает историю своих отношений с женой: «После всех колебаний я все-таки решил жениться на твоей матери, хотя и знал, что она уже испорчена и ничего хорошего мне этот союз не сулит… Первые же дни нашей совместной жизни заставили меня пожалеть о том, что я сделал».

Верно, он любит Зельду, ближе ее у него никого нет. Но — приходит он к заключению — у него больше нет перед ней обязательств. «Хватит, больше я ни о ком и ни о чем не забочусь», — делает он запись в дневнике. И начинает жить своей жизнью. В феврале 1935-го отдыхает в Трионе, в Северной Каролине, где близко сходится с любительской актрисой и светской дамой Норой Лэнгхорн Флинн и ее мужем Лефти Флинном, в прошлом звездой Йеля по регби, летчиком морской авиации и актером немого кино, — светской парой, в чем-то напоминающей чету Мэрфи. У Флиннов открытый дом, большие деньги и желание развлекаться 24 часа в сутки — все то, чего Скотту в это время так не хватает. Есть у Флиннов и еще одно немаловажное достоинство — умение слушать, способность к сопереживанию; с ними Фицджеральд наконец-то выговаривается. С ними и со своей секретаршей Лорой Гатри, которая вела запись бесед с писателем во время его пребывания в туберкулезном санатории «Гроув-парк» в Ашвилле. В этих беседах Скотт излагает свои творческие принципы, нам, впрочем, уже известные. Романтическое ви́дение мира, интуиция, автобиографичность («Все мои образы — это полностью Скотт Фицджеральд»), отказ от литературных канонов, взыскательность, чувственность, одиночество как «неизбежный спутник творческого процесса».

24 сентября 1936 года, в день своего сорокалетия, словоохотливость не пошла Скотту впрок: журналист бульварной «Нью-Йорк пост» Майкл Мок разговорил писателя, и Фицджеральд на радостях, что после затянувшегося «заговора молчания» им вновь заинтересовалась пресса, сказал много лишнего, так много, что Перкинс в отчаянии пишет Хемингуэю: «Впечатление такое, что Скотт вознамерился себя погубить». Дал интервью и остался, по всей видимости, собой доволен: губить себя вовсе не собирался. А на следующий день узнал из свежего номера газеты немало про себя любопытного. Он, оказывается, — «писатель-пророк послевоенных неврастеников». Он «пытается вернуться с той стороны рая (намек на первый роман), из ада удрученных, где корчится последние два года…». Самое обидное, что Майклу Моку никак нельзя было отказать в наблюдательности. Журналист обратил внимание, что у интервьюируемого предательски дрожат руки, что он не забывает прикладываться к припасенной в выдвижном ящике комода бутылке джина. «Всего лишь один глоток», — неоднократно повторял, если верить Моку, Фицджеральд, прерывая беседу и обращаясь к медсестре. Прочитав свое юбилейное интервью, озаглавленное «Другая сторона рая. Сорокалетний Скотт Фицджеральд в пучине отчаяния» и начинающееся словами: «В свой день рождения он удручен потерей веры в свою счастливую звезду», Скотт счел за лучшее немедленно уйти из жизни — действительно, что за радость жить в пучине отчаяния, да еще утратив веру в счастливую звезду. Опорожнил флакон с морфием, но остался жив. Чудом. А оставшись в живых, немедленно совершил еще одну глупость — отбил Хемингуэю (ладно бы кому другому) телеграмму следующего содержания: «Если хочешь мне помочь, у тебя есть шанс. Останови человека по имени Майкл Мок. Воспользовавшись интервью, которое я ему дал, он ославил меня на весь Нью-Йорк». Самое печальное, что ославил Скотт себя сам.