Саломея получила письмо в своем загородном доме и Люльсдорфе, где самолично наблюдала за тем, как служанки развешивают для просушки белье. Предоставим прислуге заботу о простынях и тонком носильном белье, она потребовала, чтобы заложили карету, даже не спросясь у банкира, который мало значил в делах домашних, сложила в нее съестные припасы и теплые одеяла и череп истерзанную смутой страну покатила в Мюнстер.
Симона она застала в постели — изголовьем ему служил сложенный вчетверо плащ, который она тут же заменила подушкой. С тупым усердием женщин, пытающихся свести смертельную болезнь к цепи невинных недомоганий, которые для того и существуют; чтобы врачевать их материнской заботой, гостья и служанка стали подробно обсуждать, чем кормить больного, как его поудобнее уложить, когда подавать судно. Умирающий бросил на сестру холодный взгляд, узнал ее, но, пользуясь правами больного, постарался оттянуть утомительный для него приветственный ритуал. Наконец он приподнялся в постели и обменялся с Саломеей полагающимся в таких случаях поцелуем. Потом, со свойственной ему в делах точностью, он перечислил капиталы, которые принадлежат Марте, и те суммы, что надо как можно скорее получить для нее. Стопка обернутых клеенкой векселей лежала у него под рукой. Сыновья его, из которых один обосновался в Лиссабоне, другой в Лондоне, а третий владел типографией в Амстердаме, не нуждались ни в этих остатках благ земных, ни в его благословении. Симон все завещал дочери Хилзонды. Казалось, старик забыл о том, что обещал Великоому Обновителю, и вновь подчинился законам того мира, который покидал, не собираясь более его улучшать. А может быть, отказываясь таким образом от тех правил, что были ему дороже самой жизни, он до конца вкушал горькую сладость всеобъемлющего отречения.
Растроганная видом худеньких ножек девочки, Саломея приласкала ребенка. Она не могла произнести трех фраз, чтобы не помянуть Деву Марию и всех кёльнских угодников — Марте предстояло воспитываться у идолопоклонников. Это было горько, но не горше, нежели безумства одних и полное отупение других, не горше старости, которая мешает мужу ублаготворить жену, не горше, чем найти мертвыми тех, кого покинул живыми. Симон пытался думать о Короле, погибающем в клетке, но нынче муки Ганса уже не были для него тем, чем были накануне, их можно было переносить, как и ту боль в груди самого Симона, что исчезнет вместе с ним. Он молился, но что-то говорило ему, что Предвечный больше не ждет от него молитв.
Он попытался вспомнить Хилзонду, но лицо умершей уже не возникало перед ним. Ему пришлось вернуться вспять — ко времени их мистического бракосочетания в Брюгге когда они втайне преломили хлеб и испили вина и за глубоким вырезом корсажа Хилзонды угадывались ее продолговатые чистые груди. Но и это видение стерлось, он увидел свою первую жену — славную женщину, с которой прогуливался в их саду во Флессингене. Саломея и Йоханна бросились к нему, испугавшись его глубокого вздоха. Похоронили Симона в церкви Святого Ламбрехта, отслужив по нему заупокойную мессу.
КЁЛЬНСКИЕ ФУГГЕРЫ
Фуггеры жили в Кёльне против церкви Святого Гереона в маленьком скромном доме, где каждая мелочь служила, однако, удобству и покою. Здесь всегда стоял аромат сдобы и вишневой наливки.
Саломея любила посидеть за столом после долгой, тщательно обдуманной трапезы, отирая губы салфеткой камчатного полотна; любила украсить золотой цепью свою пышную талию и полную розовую шею; любила платья из дорогих тканей — шерсть, которую чесали и ткали с угодливым старанием, казалось, хранит в себе нежное тепло живых овец. Высокие манишки своей скромностью, лишенной, однако, чопорности, свидетельствовали о том, что она женщина честная и благонравная. Ее крепкие пальцы перебирали порой клавиши маленького переносного органа, стоявшего в гостиной; в молодости она певала красивым гибким голосом мадригалы и церковные мотеты; ей нравились эти звуковые узоры, как нравились узоры на ее пяльцах. Но все-таки главной ее утехой была забота о еде: церковный календарь, истово соблюдаемый в доме, подкреплялся календарем кулинарным, в нем отведено было свое время огурчикам и вареньям, свое — творогу и свежей селедке. Мартин был щупленький человечек, не толстевший на стряпне своей жены. Этот грозный в делах бульдог становился дома безобидной комнатной собачонкой. Самая большая смелость, на какую он мог отважиться, — это рассказать за столом игривую историю на потеху служанкам. У супругов был сын — Сигизмонд, в шестнадцать лет отправившийся вместе с Гонсалесом Писарро в Перу, где банкир поместил солидные капиталы. Отец уже не надеялся увидеть сына — в последнее время дела в Лиме шли плохо. Но в этой печали супругов утешала маленькая дочь. Саломея со смехом рассказывала о своей поздней беременности, относя ее частью на счет девятидневного молитвенного обета, частью на счет соуса с каперсами. Эта девочка и Марта были почти ровесницы; двоюродные сестры спали в одной постели, вместе играли, получали одни и те же спасительные шлепки, а позднее вместе учились пению и носили одинаковые платья.