— Прошло полгода, — возразил Зенон, концом головешки рисуя в золе какие-то фигуры. — Вновь пробуждается любопытство, желание применить к делу данный тебе талант и помочь, сколько это в твоих силах, сотоварищам по здешнему удивительному странствию. Воспоминание о той черной ночи осталось в прошлом. То, о чем не говоришь ни с кем, забывается.
Анри-Максимилиан встал и подошел к окну.
— А дождь все льет, — заметил он.
Дождь все лил. Капитан забарабанил по стеклу. И вдруг, снова оборотясь к хозяину комнаты, сказал:
— А знаешь, мой кёльнский родственник Сигизмонд Фуггер был смертельно ранен в сражении на земле инков. Говорят, у этого человека было сто пленниц — сто медно-красных тел с украшениями из коралла и с волосами, умащенными всевозможными пряностями. Понимая, что умирает, Сигизмонд приказал остричь волосы невольницам и застелить ими его ложе, дабы испустить последний вздох на этом руне, от которого пахло корицей, потом и женщиной.
— Хотелось бы мне быть уверенным, что в этих прекрасных прядях не было паразитов, — ядовито заметил философ. И, предупредив возмущенный жест капитана, добавил: — Знаю, что ты подумал. Представь, и мне случалось в минуту нежности выбирать насекомых из черных кудрей.
Фламандец продолжал расхаживать из угла в угол, казалось, не столько даже, чтобы размять ноги, сколько для того, чтобы собраться с мыслями.
— Твое настроение заразительно, — заметил он наконец, возвратившись к очагу. — То, что ты сейчас рассказал, и меня заставляет пересмотреть свою жизнь. Я не жалуюсь, но все вышло не так, как я когда-то думал. Знаю, у меня нет дарований великого полководца, но я видел вблизи тех, кто слывет великими,— вот уж я подивился. Добрую треть жизни я по собственной воле провел в Италии — места там красивее, чем во Фландрии, но кормят там хуже. Стихи мои не достойны избежать тлена, ожидающего бумагу, на которой их печатает на мой счет мой издатель, если у меня случайно заведется довольно денег, чтобы не хуже всякого другого оплатить стоимость фронтисписа и шмуцтитула. Лавры Иппокрены не для меня — я не переживу века в переплете из телячьей кожи. Но когда я вижу, как мало читателей у Гомеровой «Илиады», я перестаю сокрушаться о том, что меня будут мало читать. Дамы любили меня, но редко это бывали те женщины, ради любви которых мне хотелось пожертвовать жизнью... (Но я гляжу на себя — экая наглость воображать, будто красавицы, о которых я вздыхаю, могут мною прельститься...). Ванина из Неаполя, с которой я только что не повенчан, — бабенка славная, но пахнет от нее отнюдь не амброй, а рыжие локоны далеко не все подарены ей природой. Я ненадолго приезжал на родину — моя мать, царство ей небесное, умерла; добрая женщина хорошо к тебе относилась. Папаша мой, я полагаю, в аду, вместе со всем своим золотом. Брат встретил меня хорошо, но уже через неделю я понял, что пора мне убираться подобру-поздорову. Иногда мне жаль, что у меня нет законных детей, но от таких сыновей, как мои племянники, — оборони господь. Как всякий человек, я не лишен честолюбия, но, бывало, откажет очередной властитель в должности или в пенсионе — и до чего же хорошо выйти из приемной, не имея нужды благодарить монсеньора, и брести себе по улицам куда глаза глядят, сунув руки в пустые карманы... Я немало наслаждался на своем веку — хвала Создателю, каждый год созревает новый выводок девушек и каждую осень снимают новый урожай винограда... Иногда я говорю себе, что мог бы быть счастлив, родись я псом, который нежится на солнышке, любит подраться и не прочь погрызть мозговую косточку. И однако, расставшись с очередной любовницей, я почти всегда вздыхаю с облегчением, как школяр, разделавшийся со школой, и, наверное, точно также вздохну, когда придет время умирать. Ты помянул о статуях. Немного найдется наслаждений, которые могут сравниться с возможностью любоваться мраморной Венерой — той, что хранится в галерее моего доброго друга кардинала Карафы в Неаполе: ее белоснежные формы так прекрасны, что сердце очищается от всех греховных желаний и хочется плакать, Но стоит мне поглядеть на нее минут десять, ни глаза мои, ни душа моя больше ей не радуются. Брат, все земное оставляет какой-то осадок или привкус, а то, чей удел — совершенство, нагоняет смертную тоску, Я не философ, но иной раз думаю, что Платон прав, да и каноник Кампанус тоже. Должно где-то существовать нечто более совершенное, чем мы сами, некое Благо, присутствие которого нас смущает, но отсутствие которого непереносимо для нас.