Выбрать главу

— Не глумитесь над падшими, — сказал Поп. — Не глумитесь над падшими. Я уйду. Я переберусь в другой район. Я исчезну. Но ненадолго.

И он действительно переехал в другой район города. Он превратился в неврастеника, он боялся заключать страховые договоры, мало того — он нагонял ужас на людей, которых пытался застраховать: известие о внезапной смерти Ма Хо распространилось по городу довольно быстро.

Ма Хо не стало, и вместе с ним не стало китайских эмблем в его лавке. Аккуратный крокодильчик уже не выползал из задней двери; и его домочадцы — эти люди, которые всегда держались особняком, которые казались лишь временными обитателями острова, постоянно сидящими на чемоданах, — его домочадцы вышли на свет. Девочки стали ездить на велосипедах. Страховка оказалась солидной. Мальчики стали играть в крикет на тротуаре. А сама миссис Ма Хо, ни слова не говорившая по-английски, вдруг обнаружила хорошее знание языка.

— Мне начинает казаться, — сказал Черенбел, — что я был неправ. Мне начинает казаться, что остров начинает вести самостоятельное существование.

Нам предстояло вскоре спустить наш флаг. Война кончилась. И после стольких лет ее окончание показалось нам неожиданным. Когда пришло это известие, начался карнавал. Теперь прятаться было не надо. Оркестры выросли, как грибы. Из ничего родилась песня «Марианна». А местные мужчины, столько лет наблюдавшие, как островом владеют чужие, пели, хотя и беззлобно: «Слуха, слуха, натерпелась ты от янки», предупреждая всех, что наступает местное, постное время.

Атмосфера у Генри неуловимо менялась. В годы военного бума исподволь вводились усовершенствования. Изменились теперь и сами посетители. С базы приходили офицеры с женами — поглядеть на пляски. Их примеру последовали обеспеченные люди из местных. Иногда появлялись люди с магнитофонами. И среди этой растущей популярности сам Генри становился все несчастнее. Он наконец сделался типом, его упоминали в газетах. Наиболее доступные девушки испарились; зато появились новые вабинки, настолько дорогие, что их не отличить было от женщин, обреченных на супружество. Как-то раз Генри сообщил, что одного из здешних барабанщиков, человека по кличке Змей, изловила чья-то жена, обрядила в пиджак и галстук и отправила в Соединенные Штаты учиться музыке.

Генри, и сам становившийся все чище и все бритее, пал духом. К нему пришел успех, и это его пугало. А Черенбел, который несколько лет твердил, что люди, подобные Змею, позорят остров, подкрепляя миф о туземцах — детях природы, Черенбел пришел в ярость. Бывало, он говорил: «Змей занимается трудным делом — выколачивает музыку из мусорных ящиков. Это все равно что валить дерево перочинным ножом и требовать рукоплесканий». Теперь, если речь заходила о том, как похитили Змея, он рассуждал о загнивании культуры на острове.

— Но вы должны радоваться, — сказал я. — Ведь это доказывает, что остров существует.

— Существует он с той минуты, — возразил Черенбел, — когда начинают уничтожать нас самих. Знаете, я в последнее время немало размышлял. Знаете, Фрэнки, мне теперь кажется, что изъян моих книг идет не от меня самого, а от языка, на котором они написаны. Знаете, по-английски черный — сквернейшее слово. Мы говорим «черное дело». Как же мне писать на этом языке?

— Я вам уже говорил. Для меня вы становитесь чересчур черным.

— Наш собственный язык — вот что нам нужно. Я намерен писать на нашем собственном языке. Вы ведь знаете, что такое наш диалект. Не английский и не французский, а что-то нами изобретенное. Вот это — наше. Вы были правы. К черту лордов и леди. К черту Джейн Остин. Вот что наше, вот с чем мы должны работать. И я уверен, что Генри, каковы бы ни были его соображения, со мной согласится.

— Да, — сказал Генри. — Мы должны защищать нашу культуру. И, грустно озирая новую публику, добавил: — Мы должны вернуться к прежним дням.

На вывеске у Черенбела появилась новая строчка:

Здесь обучают диалекту.

Сельма начала ходить в Имперский институт на уроки кройки и шитья. Первые уроки были посвящены, кажется, мережке, и она не очень успевала. Работа над наволочкой продвигалась крайне медленно, наволочка все больше и больше пачкалась, и я сомневался, что потом ее удастся отстирать. Тем не менее Сельма по-прежнему наслаждалась своим домом и не желала разговаривать о том, что меня волновало больше всего: что мне скоро уезжать с базы.

Заговорили мы об этом однажды поздно ночью, когда я, наверно, вообще не имел права говорить. Я только что вернулся после ночных похождений — один, как уже не раз бывало. У всех нас есть свои причины для досады, и моя была вот какая: Сельма не желала предъявлять какие бы то ни было права на меня. Я мог уходить и приходить когда заблагорассудится. Ночь выдалась тяжелая. Я не мог попасть ключом в скважину; я завалился у порога. Она меня все-таки впустила. Она жалела меня и огорчалась, но не так огорчалась, как могла бы. Однако эта крохотная сцена спасения засела у меня в голове: и моя беспомощность, и отвращение к себе, и полное отчаяние перед дверью, которая вскоре, в ответ на мое царапанье, словно по волшебству открылась.