— Ты как Норма Ширер в «Побеге».
— Не надо. Кончай это. Будь хорошим.
— Постараюсь…
— Ты слишком долго сюда собирался. Ты тратишь свою храбрость на страх.
— Трачу свою храбрость на страх. «Смотри, что ты наделал».
— Не понимаю.
— Так мне много лет назад сказала одна женщина. Мне было пятнадцать. Я шел из школы, она меня зазвала. А потом сказала: «Смотри, что ты наделал». Разговаривала со мной, как с ребенком. Ужасно. Секс — отвратительная штука. Я решил. Я против секса.
— Ты решил за нас обоих.
— Единственное, что я могу сказать, — долгое время мы вели себя странно.
— Ты сам все начал. Скажи, ты верил, что я выполню уговор, или нет?
— Не знаю.
В гостиной по-прежнему стонал телевизор. Черные девочки пели псалмы. Я пошел в ванную. Коврик гласил: ДЛЯ НОГ. На туалетном сиденье было уведомление — слово — цветочек, слово — цветочек: «ДЖЕНТЛЬМЕНЫ ПОДНИМАЙТЕ СИДЕНЬЕ ОНО КОРОЧЕ ЧЕМ ВЫ ДУМАЕТЕ ДАМЫ ПРЕЖДЕ ЧЕМ НАЧАТЬ СЯДЬТЕ». Пепельница; книжечка с сортирным и спальным юмором. То и другое часто неразлучны. Бедная Сельма. Я дважды дернул за цепочку.
Ветер был крепкий.
— Сельма, будь слабой, как я. Генри прав. Поп прав. Все будет стерто с лица земли. Будем радоваться. Поедем в бухту. Возьмем Генри. А потом, если будет «потом», Генри отвезет нас на свой красивенький островок.
— Островов больше нет. Это не ты говоришь. Это ветер.
Керосиновая лампа, в которой светило электричество, опрокинулась. Тьма; только голубое мерцание экрана. Ветер заглушал голос Попа.
Сельма ударилась в панику.
— Пойдем отсюда. Вернемся в город. На улицу, со всеми.
— Нет, поехали в бухту.
Генри сидел среди разбросанных пластмассовых цветов в безлюдной «Кокосовой роще».
— В бухту!
— В бухту!
Втроем на машине мы перевалили через холмы. Мы слышали ветер. Мы скатились на пляж и услышали море. Хотя бы это нельзя изменить. Когда-то пляж был опасным: с кокосовых пальм падали орехи. Теперь почти всё свели — под стоянку для машин. На четвереньках среди пляжа стоял громадный бетонный павильон, заброшенный, — продукт современности, который не удался, туристское пристанище, которое ни на что не сгодилось. Поселок зато разросся. Он почти выполз на берег — деревенская приморская трущоба. Во многих хибарках горел свет.
— Никак не думал, что вам удастся изгадить бухту.
— Даст бог, теперь мы сможем начать сначала.
Мы шли сквозь ветер. Подходили бродячие собаки — чего-то ждали от нас, опасливо плелись следом. Ветер то и дело приносил вонь тухлой рыбы. Мы решили переночевать в павильоне.
Утро, бурное и хмурое, обнажило всю мерзость берега. На песке полулежали или полусидели рыбачьи лодки; песок еще был золотой, но повсюду на нем стояли желтые стальные бочки для рыбацких отбросов; рыбацкие же дома из пустотелого кирпича и некрашеных досок высыпали к самой кромке сухого песка. Песок был взрыт, разворочен и залит кровью, как на арене; усыпан рыбьими головами и потрохами. Шелудивые псы — кожа да кости, все вылинявшие до невразумительной пегой масти — тащились, поджав хвосты, от желтой бочки к желтой бочке. Черные грифы пригибали своей тяжестью листья кокосовых пальм; иные врастопырку прыгали по песку; еще больше кружило над нами.
Генри мочился в море. Я окликнул его:
— Поехали обратно. Видеть этого не могу.
— Мне всегда хотелось это сделать, — сказал он. — При народе.
— Не огорчайся, не у тебя одного так, — сказала Сельма. — По утрам всегда муторно.
Муторно.
Мы поехали в город. Мы ехали все время под низким темным небом. Было рано, но остров уже пробудился. На улицах полно людей. Их первый ураган, их первая драма — и они вышли на улицы, чтобы ничего не пропустить. Вся нормальная деятельность приостановилась. Продолжалась вчерашняя ночь; улицы еще больше походили на аквариумы — кишащие жизнью, но немые. Только ночная тьма исчезла, и только это говорило, что сегодня — сегодня, а не вчера; только это да бельма телевизоров за распахнутыми дверьми домов (кое-где еще горели бесполезно лампы) и ресторанчиков, стоявших без дела.
Потом снова была ночь. Бесполезные лампы горели со смыслом. В черном небе нескончаемо проносились еще более черные точки: все птицы острова улетали на юг. Это было как последние проводы. Мы жили внутри оплошного рева, в котором изредка можно было различить отдельные стоны домов и деревьев и железное громыханье полуоторванных кровельных листов. Но страха — ни на одном лице. Только удивление и ожидание.