В этот момент в кабинет вошел мажордом. Увидев непорядок, царящий в святая святых особняка, он позволил себе упрекнуть Антонио в непочтительном отношении к собственному отцу:
– Отец не одобрил бы твое поведение, если б увидел, как ты обходишься с его любимой коллекцией.
– Не лезь не в свое дело. Откуда ты знаешь, что отец одобрил бы, а что нет? – раздраженно ответил Антонио.
– Постарайся не устраивать беспорядок и не разбрасывай кассеты по полу. Сеньор особенно любит именно этот, французский раздел своей коллекции. Если ты не расставишь все фильмы по местам, можешь быть уверен – ноги твоей больше не будет в Сересас.
– Пошел вон отсюда! – грозно прикрикнул Антонио. – Ты кто такой? Нашел кому советовать. Я сам разберусь, что и куда поставить. Можешь не беспокоиться: все будет в полном порядке. А если ты хоть слово скажешь отцу, то я лично сделаю все от меня зависящее, чтобы именно твоей ноги больше не было у нас на вилле.
Мажордом вышел из кабинета, не забыв напоследок одарить хозяйского сына не слишком дружелюбной улыбкой. Сам Антонио почувствовал себя неловко. Глупо было кричать на человека, которому отец доверял много лет, как на провинившуюся прислугу. Он винил себя, что совершенно не знает вкусов и предпочтений собственного отца и является в его доме практически посторонним человеком, гостем, в отличие от того же мажордома. «Похоже, – подумал он, – мне в мои годы еще предстоит многому научиться, вот только знать бы, хватит ли оставшихся дней на то, чтобы выучить самое необходимое». Несмотря на все грозные заявления, прозвучавшие в адрес мажордома, сам Антонио опасался реакции отца, доведись тому узнать, как варварски он обошелся с его любимыми кассетами. Самое глупое заключалось в том, что кассеты он разбросал в приступе страха, причина которого сейчас, при свете дня, выглядела как нельзя более глупой.
Позавтракав, Антонио ушел в свою комнату и крепко заснул. Никто его не тревожил, и он проспал без всяких кошмаров и сновидений до восьми вечера. К этому времени дневной свет стал меркнуть, и роща, окружавшая виллу со всех сторон, подернулась легкой дымкой сумерек. Антонио принял душ в ванной комнате, отделанной зеленым мрамором. Всю эту роскошь отец специально заказал, чтобы порадовать свою жену – мать Антонио. Но та даже не поблагодарила его за все заботы. Так уж получилось, что ни жена, ни сын никогда не спешили выразить актеру свою признательность за что бы то ни было. Мать Антонио стала вести себя так с тех пор, когда в ее отношениях с мужем начали появляться первые сложности. Впрочем, следовало признать, что и актер пытался укрепить брак весьма своеобразным способом: он то и дело завязывал легкомысленные романы на стороне, рассчитывая, что это заставит супругу ревновать и пробудит в ней угасающие чувства с новой силой. Может быть, другая женщина и клюнула бы на эту удочку, но в данном случае такая стратегия оказалась безрезультатной.
Мать Антонио принадлежала к тому типу холодных красавиц, которых часто снимали в период немого кино. Эти женщины с вечно влажными глазами с легкостью разбивали сердца мужчин, жадно взиравших на них из другого угла экрана. На самом же деле Антонио видел маму плачущей лишь один раз в жизни: в тот день, когда умер один из ее ручных попугайчиков. Эти птички следовали за ней повсюду, и она относилась к ним с такой нежностью, которую была способна проявлять лишь к домашним животным. Насекомые, в отличие от зверюшек и птичек, приводили ее в бешенство. Особенно она не терпела мух. Всем служанкам было строго-настрого приказано под страхом увольнения не допускать появления в доме ничего летающего и жужжащего. Если же по чьему-либо недосмотру одинокая зеленоватая муха, отливающая металлическим блеском, залетала с ближайшего поля в тщательно охраняемый особняк, в доме поднималась буря негодования, и после короткого расследования виновница появления нежелательного гостя немедленно получала расчет – даже раньше, чем уничтожался или изгонялся жужжащий интервент. Мать Антонио была настолько холодным и необщительным человеком, что и теперь, когда они с сыном созванивались, она лишь повторяла какие-то дежурные фразы, позволявшие сделать вывод, что о существовании сына она еще не забыла. Кроме того, она неизменно напоминала Антонио, что он должен заботиться об отце и ни в коем случае не огорчать его. Таков, по ее мнению, был его сыновний долг. «Да ладно, мама, – обычно перебивал ее Антонио на этом месте, – уж кто бы говорил о заботе. Сама бросила отца без всякого повода и уехала от нас, ничего не объяснив». При этих словах мать обычно меняла тему разговора и переходила с назидательной лекции на светскую беседу о погоде. Всякий раз она не забывала с содроганием вспомнить жаркий мексиканский климат и помянуть отдельным недобрым словом духоту в столице, из-за которой, по ее глубокому убеждению, у нее в те годы, которые она провела с отцом Антонио, все ноги были в язвах. «В Сересас воздух хотя бы чуть свежее. Старайся бывать на вилле почаще и, кстати, не забывай поливать те две белые бугенвиллии, которые посадили по моему распоряжению у входа на террасу». На этом обычно и заканчивался разговор. Антонио, в силу присущей ему беспечности, да и из чувства протеста, вел себя совершенно не так, как советовала ему мать. Те же бугенвиллии давно бы засохли на корню, если бы о них не заботился вежливый и исполнительный мажордом, с которым Антонио только что обошелся так по-хамски.