Выбрать главу

Солдаты со Слэптон-Бич пели на ухо Полу старые военные песни. Песни войны – вот только какой войны? Первой мировой, Второй или той, которая еще будет? Музыка, словно прошедшая через множество рядов горящих свечей, накрывала незримым саваном лицо задохнувшегося, захлебнувшегося Марка. Воображение рисовало все более яркие и при этом страшные картины, а Федерико – единственный человек, способный нарушить молчание и прервать эту цепь непрошеных образов в сознании Пола, – продолжал сидеть молча и неподвижно, чем-то напоминая напуганное, забившееся в угол клетки животное, которое не издает ни звука лишь потому, что боится неминуемо следующего за этим удара.

В какой-то момент Пол словно очнулся и свернул к придорожному кафе, открытому даже в столь поздний час. Итальянец нарушил долгое молчание:

– Что случилось? Почему ты остановился?

– Я устал. Не могу больше вести.

– Ты прав, давай посидим, перехватим чего-нибудь. Я, честно говоря, тоже очень устал.

Немного размяв ноги у машины, они вошли в кафе. Поев и выпив кофе, решили вернуться обратно в машину и несколько часов поспать. Сон Федерико был беспокойным и нисколько не добавил ему сил. Стоило ему закрыть глаза, как перед его мысленным взором возникало лицо Марка. Федерико сам вызывал в памяти образ друга, потому что хотел увидеть его, поговорить с ним, рассказать обо всем, что произошло за последние несколько дней. «Почему ты так поступил? – спрашивал он тень своего друга. – Почему ничего не сказал мне? Будь я на твоем месте, прежде чем совершить такой непоправимый поступок, я обязательно посоветовался бы с тобой и даже дождался бы твоего приезда, а уж в крайнем случае оставил бы тебе письмо, какой-то знак, хоть что-то, что облегчило бы твои страдания и освободило от угрызений совести».

Федерико вытянул вперед руку, чтобы дотронуться до лица своего друга, но чем сильнее он тянулся, тем дальше отходил Марк. Лицо его имело какой-то синеватый оттенок, глаза были красные и блестели – он словно готов был вот-вот разрыдаться. Одежда на Марке была изорвана в лохмотья, но при этом Марку удавалось сохранить свойственную ему элегантность. От его бледной, белой кожи, проступавшей из-под лоскутов рубашки, исходило какое-то едва уловимое вибрирующее свечение.

«Точь-в-точь как на картине Караваджо, – подумал Федерико. – Да и улыбка у тебя, как у того хмельного Вакха, а опухлость твоего окоченевшего тела напоминает скульптуру карлика в садах Боболи».

Он говорил во сне и даже ссорился с призраком покойного. «Не понимаю, откуда у тебя все это – эти шрамы на лице, эти синяки, из-за которых я тебя с трудом узнаю». Федерико смотрел на Марка и продолжал его расспрашивать: «С кем ты дрался? А может, высадка солдат, утонувших возле Слэптона, проходила через твое тело? Ты никогда не был моряком, а сейчас, глядя на тебя, я почему-то думаю, что ты за эти дни успел повоевать против всех враждебных сил моря. Не молчи! Поговори со мной! Не оставляй меня одного! Я буду снова и снова искать тебя – всякий раз, как только закрою глаза. Я не смогу спать, пока ты не расскажешь мне всю правду».

Мучившие Федерико видения ничуть не беспокоили провалившегося в глубокий сон Пола. Он даже не лег, а просто рухнул на заднее сиденье машины и тотчас же уснул. Дождь по-прежнему выводил свою монотонную мелодию, барабаня тысячами капель по крыше машины. Запотевшие стекла образовали вокруг пассажиров что-то вроде обманчиво надежной скорлупы. Так прошли три часа. Федерико, которого по-прежнему терзали воспоминания о Марке, продолжал разговаривать с ним во сне: «Дружище, ты ведь так ничего мне и не ответил. Что же, по-твоему, я должен буду сказать Антонио, когда мы встретимся? Как я ему объясню, что тебя с нами больше не будет, что ты так легко и жестоко разрушил нашу Дружбу? Подумай наконец и о черепе: а вдруг именно по твоей вине мы никогда не узнаем его тайну? Неужели все наши страдания и мучения были напрасны?»

При последних словах лицо Марка исказилось. Казалось, ему больше всего на свете хочется вдохнуть полной грудью и вернуться к жизни. Даже являясь частью сна Федерико, Марк не хотел, чтобы им управляли другие. Мысли итальянца отступили, дав мертвому другу возможность высказать то, что могло стать главным ответом на самый важный для них обоих вопрос. Лицо Марка уже не было мертвенно-бледным, а, наоборот, налилось какой-то неестественно темной, почти бурой кровью. Его рот искривила гримаса, словно он делал мучительные усилия, чтобы заговорить. Наконец с мертвых губ слетели слова, произнесенные пусть и неразборчиво, но зато – таким знакомым и привычным голосом: