Выбрать главу

Позже она стала подмечать все, что как-нибудь подтверждало ее красоту, и ночами, забравшись с головой под одеяло, долго не засыпала от громкого боя сердца, ожидающего особой, прекрасной, уготованной ей кем-то судьбы.

«Ты будешь киноактрисой!» — говорили влюбленные в ее красоту подруги, и она, незаметно для себя, привыкла к этой мысли, в которой, казалось, и заключалась та особая, приготовленная для нее судьба, которой она дожидалась, как привыкла к комнате, в которой с детства жила, как к школе, в которой все время училась, как к хорошему отношению отчима, — в общем, привыкла как к чему-то положенному ей от рождения.

На вопрос: «Кем ты, девочка, будешь?» — она не задумываясь отвечала: «Киноактрисой!» И взрослые спрашивающие, смеялись или гладили ее по голове в зависимости от взглядов на жизнь, как она понимала теперь, а отчим насмешливо им подмигивал. Она привыкла к этой мысли настолько, что, когда в последнем классе школы вопрос «кем быть» встал всерьез, и когда оказалось, что мама считает — «неважно, кем быть, лишь бы быть хорошим человеком», а отчим — учитель географии, который не верил в неоткрытые земли, в неоткрытые виды животных и в давнее бытие цивилизованной Атлантиды, — наотрез отказался даже обсудить с ней и матерью этот вопрос, сказал, что современный человек, а женщина тем более, если хочет быть самостоятельным и уважаемым, должен приобрести серьезную и надежную, то есть необходимую государству специальность, она стала раздражительной, перестала есть и спать и в конце концов на несколько недель заболела какой-то странной болезнью с длинным непонятным названием: от психической травмы, сказали врачи.

Когда она поправлялась, к ним невзначай заглянула какая-то приятельница школьного приятеля отчима — толстая женщина лет пятидесяти пяти, в ярком, очень коротком платье с крупными разноцветными птицами по подолу, с красными, неровно окрашенными и неровно подстриженными волосами, с сиреневыми блестящими губами и таким же перламутром на длинных, загибающихся внутрь ногтях, с огромными подвесками и громадным кольцом на пухлых, как у ребенка, пальцах. Кольцо и подвески горели наглым, недрагоценным огнем. Приятельницу приятеля отчима звали Венерой Гавриловной, Венерой, как попросила она называть ее «запросто». Шумно прихлебывая чай с ромом, который ей то и дело подливала в стакан мама, взмахивая руками, смеясь, то басом и в нос, то вдруг взвизгивая совершенно по-детски, очень торопясь, будто ожидая все время, что вот-вот ее перебьют, не дослушав, обращаясь меньше всего к ней, к девочке, еще лежащей на диване под клетчатым одеялом, и чаще других — к отчиму, Венера Гавриловна рассказывала, как много лет назад — не будем уточнять, сколько (тут она как-то особенно улыбнулась отчиму), — она, оканчивая наилучшую столичную театральную студию, играла в наилучшем дипломном спектакле наиглавнейшую роль в наиклассической пьесе и так сногсшибательно спела (Венера Гавриловна так и сказала тогда — сногсшибательно) наитрагический в пьесе романс, что самый главный — не то актер, не то автор, не то дирижер, не то режиссер, девочка тогда так и не поняла, — примчался к ней за кулисы, как Державин к Пушкину (она так и сказала тогда — как Державин к Пушкину) и, растолкав других наиспособнейших дипломанток, бросился к ней и расцеловал в обе щеки. (Тут Венера Гавриловна хотела показать, как это было, встала и бросилась к отчиму, чтобы, наверное, расцеловать его в обе щеки, но взглянула на маму, почему-то опять села и продолжала.) И со слезами в наизнаменитейшем, в самом бархатном в то время голосе сказал («О, это надо было слышать! Жаль, вы не можете этого слышать!»): «Благословляю доччччь моя!» (Она так и сказала тогда басом — доччччь моя.)

В этом месте своего рассказа Венера Гавриловна вдруг всхлипнула, поднесла платок к глазам, из которых уже очень быстро катились очень крупные, очень блестящие, будто бы тоже ненастоящие слезы, другой рукой отстранила мамину руку с чайником, налила себе полстакана одного рома и, сказав: «Се ля ви», — выпила ром залпом. Тут же крупные слезы ее исчезли, словно вмиг испарились, светлые глаза потемнели, и она, еще больше торопясь и взмахивая руками, рассказала, как после того первого ее триумфа ее нарасхват пригласили в три самых наилучших столичных театра и в четыре наизнаменитейших и — увы! — теперь давным-давно без нее отснятых кинокартины.