— Мне очень не повезло, — продолжала она. — Будь моя воля, я бы предпочла благопристойную жизнь в самой убогой лондонской квартирке роскошным древним дворцам Востока, которыми люди так восхищаются; по мне, так в них всегда грязь и беспорядок. Леди Гленфелл порекомендовала меня леди Сесил; поистине более щедрой и добродушной женщины не сыскать, и я была очень счастлива, пока жила в Гэмпшире в поместье графа Г. и по большей части была предоставлена сама себе. Но однажды — вот беда — леди Сесил пришла в голову идея отправиться в путешествие, видимо, чтобы уехать подальше от свекра, старого брюзги. А лорд Сесил потакает любым ее капризам. Они все спланировали, и я решила, что надо увольняться, так мне не хотелось снова ехать за границу, но леди Сесил заявила, что я им очень пригожусь, ведь я везде побывала и знаю много языков, и она никогда бы не поехала, если бы знала, что я не соглашусь ее сопровождать; одним словом, она была очень щедра, и я не могла ей отказать. И вот мы отправились в путь и сначала поехали в Португалию, где я никогда не бывала и не знаю ни слова по-португальски; потом в Испанию — а испанский для меня что греческий, нет, хуже, по-гречески я все же пару слов знаю. Дальше я даже не помню, как именно мы ехали, но последним пунктом нашего маршрута оказались египетские пирамиды, и, увы, как только мы прибыли в Александрию, я подхватила воспаление глаз и все время, что мы пробыли в Египте, не могла выносить яркий солнечный свет!
Тут к мисс Джервис и детям подошла леди Сесил. Ее поразили улыбка Элизабет и ее благородный вид, свидетельствующий о высоком интеллекте и утонченной чувствительности. Фигура Элизабет превращалась в женскую; она вытянулась и стала более изящной; плавность движений сочеталась в ней с величавостью — не искусственной напыщенностью, а природной величавостью души, облагороженной воспитанием и усмиренной сострадательной добротой ко всем, даже самым ничтожным живым существам. Ее достоинство рождалось не из самообожания, а из умения полагаться на себя и пренебрежения тривиальностями, что занимают мелочный ум. Всякий, кто смотрел на нее, задерживал взгляд, а необычные обстоятельства ее жизни вызывали глубокий интерес у представительниц ее пола: любящая и заботливая дочь умирающего, которую никто не поддерживал, кроме ее собственного мужества и терпения; она ничего не боялась, но вечно была начеку, так как его жизни всегда угрожала опасность. Мисс Джервис представила ее леди Сесил, и та проявила к ней доброту и предложила продолжить путешествие вместе, однако карантин Элизабет заканчивался намного раньше, чем у новоприбывших, и ей не терпелось скорее попасть в более умеренный климат, поэтому она отказалась, но поблагодарила новую знакомую и была очарована ее любезностью и чуткостью.
Леди Сесил не была красавицей, но было в ее манере и внешности что-то если не чарующее, то бесконечно располагающее. Ее жизнерадостность, добродушие и аристократическое воспитание наделяли ее манеры изяществом и приятной легкостью и всех привлекали. Здравый смысл и живость — она не бывала шумлива, не бывала и скучна — делали ее общество приятным. Внешне она со всеми обращалась одинаково, но умела внутренне распределять свои симпатии при всем их наружном сходстве; если же она решала быть благосклонной, все поражались ее искренности и дружелюбию, на которые можно было всецело положиться. Не будь душа Элизабет так отягощена заботами, она пришла бы в восторг от знакомства с леди Сесил, но пока чувствовала лишь благодарность за ее бескорыстную доброту.
Глядя на умирающего Фолкнера и его преданную любящую дочь, леди Сесил искренне им сопереживала; она решила, что он умирает, поскольку он исхудал как тень, краска схлынула с щек, а руки истончились и пожелтели. Он не держался на ногах, а когда прохладным вечером его выносили на свежий воздух, от слабости едва мог говорить. На лице Элизабет лежала постоянная печать тревоги; ее бдительность, терпение, горе и смирение складывались в трогательную картину, которую невозможно было наблюдать без восхищения. Леди Сесил часто пыталась увести ее от постели отца, чтобы Элизабет отдохнула от неусыпной вахты, но та соглашалась отойти лишь на минуту и, когда разговаривала, притворялась беззаботной, но уже через миг бежала обратно и возвращалась на привычное место у отцовского изголовья.
Наконец их заключение в карантине закончилось, и Фолкнера погрузили на борт фелуки, направлявшейся в Геную. Элизабет попрощалась с новой подругой и пообещала писать, но сразу забыла о данном обещании; она ежеминутно дрожала, что ее благодетель может умереть, и оттого не осмеливалась заглядывать в будущее и не желала допускать в свой мир иные чувства, кроме тех, что уже испытывала, хоть они и повергали ее в уныние. С попутным ветром они доплыли до Генуи; Фолкнер перенес плавание очень хорошо, а в Генуе они пересели на другой корабль, и по мере приближения к Франции страхи Элизабет улеглись. Однако следующий отрезок пути оказался не столь удачным. Они отплыли ночью и за первые часы прошли довольно большое расстояние, но к полудню следующего дня попали в штиль; теснота на корабле, палящее солнце, ужасающие запахи, неудобная каюта — все это в совокупности вызвало ухудшение, и Элизабет снова показалось, что Фолкнер умирает. Даже экипаж его жалел, а Элизабет, чуть не обезумев от страха и бессильного желания его спасти, оставалась внешне спокойной, что шокировало окружающих куда сильнее, чем если бы она кричала и плакала. Вечером она велела перенести его на палубу и там уложить на кушетку; для него соорудили что-то вроде навеса, но он слишком ослаб и не почувствовал облегчения. Лицо приобрело мертвенно-бледный оттенок, грозивший в любой момент смениться маской смерти. Мужество почти покинуло Элизабет; на борту не было врача, слуги перепугались, экипаж сострадал ей, но помочь никто не мог.