Вскоре они отплывали, и Элизабет пока не знала, поедет ли Невилл с ними. Он взошел на судно, чтобы приготовить все для удобства больного, а она сидела с Фолкнером и ждала его возвращения. Фолкнер лежал у окна, взяв ее за руку и с нежностью глядя на нее; он говорил, как многим ей обязан, и обещал отплатить ей, продолжая жить и стараясь всячески улучшить ее существование.
— Я буду жить, — промолвил он, — я чувствую, что болезнь уходит; я посвящу себя попыткам вознаградить тебя за все тревоги и прогнать тучи, что по вине моей жестокости омрачили твою юность. Твоя жизнь отныне будет безоблачной. Я буду думать только о тебе; все остальное, все, что меня тяготит, мои грехи, в которых я раскаялся, — я забуду об этом сию минуту.
В этот момент вошел незнакомец и приблизился. Элизабет увидела его и произнесла:
— А вот, дорогой отец, человек, которому ты многим обязан, хотя сам об этом не догадываешься: он был добр ко мне и очень тебе помог. Без мистера Невилла я едва ли смогла бы тебя спасти.
Юноша стоял у кушетки, смотрел на больного и радовался, что тот выглядел намного лучше. Фолкнер повернулся к нему; его руки и ноги задрожали, он смертельно побледнел и потерял сознание.
С этого момента его состояние изменилось к худшему; решив, что обморок вызван чрезмерным возбуждением, с которым пациент не в силах совладать, врач испугался, что тот не перенесет плавание; однако Фолкнер, который прежде был безразличен, вдруг загорелся желанием скорее отплыть.
— Перемена места и движение пойдут мне на пользу, — сказал он, — но пусть никто ко мне не подходит и никто со мной не разговаривает, кроме Элизабет.
В какой-то момент речь зашла о том, чтобы Невилл их сопровождал, и Фолкнер пришел в сильное смятение и начал умолять Элизабет не позволять юноше ехать с ними. Бедная девушка, черпавшая поддержку и утешение в обществе нового друга, упала духом, но любое желание Фолкнера было для нее законом, и она безропотно подчинилась.
— Не пускай его ко мне перед отъездом, — велел Фолкнер. — Выполни мое желание, дорогая, но постарайся его не обидеть и не говори, что я так велел; это будет недостойным ответом на оказанную тебе помощь. Поверь, я бы с радостью его отблагодарил, но это невозможно; придется тебе это сделать, прошу, поблагодари его от всего сердца, но я его больше видеть не могу.
Элизабет удивилась его неприязни к юноше и в последней попытке ее преодолеть сказала:
— А знаешь, это тот же мальчик, который заинтересовал нас в Бадене. Но он уже не дикий; правда, боюсь, он так же несчастен, как тогда.
— Знаю, — ответил Фолкнер, — ни о чем меня не спрашивай и больше о нем не упоминай. — Его речь была прерывистой; холодный пот выступил на лбу, и Элизабет, знавшая о терзавшей его таинственной ране, куда более болезненной, чем любое физическое увечье, бросилась его успокаивать. Сомнения остались, но она больше думала не об удовлетворении своего любопытства, а о том, чтобы не причинять Фолкнеру боль, и решила никогда больше не упоминать при нем о Невилле.
Им предстояло отплыть на рассвете; вечером новый друг пришел прощаться. Элизабет избегала разговора о совместном путешествии и настояла, чтобы утром он не приходил и не провожал их. Хотя она была любезна и попрощалась с ним с теплотой, чтобы он не обиделся, он все же угадал, что его не хотят видеть, и это усугубило его меланхолию, хотя подсознательно он чувствовал, что так будет лучше. Элизабет передали, что он пришел, и она покинула Фолкнера и вышла к нему. Прощаться было тяжело; она знала, что больше его не увидит, и понимала, что их расставание не случайно, а произошло по воле ее отца, который в будущем, возможно, снова попытается вмешаться и их разлучить. Когда она вошла, юноша стоял у окна и смотрел на море, раскинувшееся внизу, спокойное, как озеро, и синее, как склонившийся над ним полночный небосвод. Был мягкий, приятный и бархатистый июльский вечер, но лицо Невилла являлось полной противоположностью безмятежной природе. Его глаза казались колодцами бездонной грусти. Опущенные веки придавали глазам выражение неотразимой кротости, отчего их меланхоличная серьезность сделалась еще прекраснее. Кожа его была оливковой, но такой нежной, что под ней просматривались все жилки. Полные изящные губы свидетельствовали о пылкости и чувствительности его нрава; стройное молодое тело, казалось, сгибалось под тяжестью дум и печали. Сердце Элизабет забилось чаще, когда она приблизилась и встала рядом. Оба молчали, но он взял ее за руку, и они почувствовали, что слишком сильно жалеют о предстоящем расставании, чтобы ограничиться формальной благодарностью и прощанием.