Могу ли я выразить, что почувствовала, когда поняла, что Эдвин плохо спит по ночам, заметила лихорадочный румянец на его щеках и непроходящий кашель? Об этом я не смею вспоминать: слезы вмиг застилают глаза, а сердце начинает биться так, что, кажется, вот-вот выпрыгнет из груди. Но роковая правда наконец открылась; прозвучало страшное слово — «чахотка», — и можно было надеяться лишь на смену климата; вот мы и приехали сюда, а теперь все, что от него осталось, покоится на кладбище при местной церкви, и мне бы хотелось, чтобы мой прах тоже покоился там, рядом с ним.
Но у меня есть дитя, моя дорогая Алитея, и ты, чудесная мать, наверняка решишь, что не пристало так убиваться, коль скоро рядом со мной мой ласковый ангелочек. И я, конечно, знаю, что без нее жизнь вмиг потеряла бы для меня всякое значение; так почему же рядом с ней я не становлюсь сильнее, не наполняюсь мужеством? Ведь теперь, чтобы не потерять ее, мне придется забыть праздную жизнь и самой зарабатывать на хлеб. Я не жалуюсь — точнее, перестану жаловаться, когда мне станет лучше, но сейчас я так больна и слаба, и, хотя каждый день встаю и обещаю себе заняться делом, еще до полудня выбиваюсь из сил; меня одолевают дрожь и слабость, и я иду прилечь.
Когда я потеряла Эдвина, я написала мистеру Рэби, сообщила ему печальную новость и попросила о денежном содержании для себя и ребенка. Мне ответил семейный адвокат; он заявил, что поведение Эдвина послужило причиной непримиримого раскола между ним и его семьей, а я лишь поощряла его непослушание и вероотступничество, потому меня считают пособницей и я не имею права претендовать на содержание. Однако я могу отправить им на воспитание свою дочь, и, если пообещаю больше с ней не общаться, ее вырастят вместе с двоюродными братьями и сестрами и будут относиться к ней как к члену семьи. Недолго думая, я гордо ответила на это письмо, отвергла их варварское предложение и надменно и кратко отказалась от денежных претензий, сказав, что сама намерена содержать и воспитывать своего ребенка. Боюсь, я поступила глупо, но даже сейчас об этом не жалею.
Я не жалею о порыве, заставившем меня возненавидеть этих жестоких вопреки природе людей и с гордостью заявить о том, что моя бедная сиротка целиком и полностью на моем попечении. Чем они заслужили такое сокровище? Как доказали, что способны заменить любящую и заботливую мать? Сколько цветущих дев принесены в жертву их извращенным взглядам! Какими безжалостными глазами они смотрят на самые естественные проявления эмоций! Никогда моя обожаемая девочка не станет жертвой этого бездушного племени. Помнишь наше прелестное дитя? Она с рождения была всех милее; случись ангелу принять земной облик, он наверняка выглядел бы именно так; ее внешняя красота является отражением ее натуры, ведь, несмотря на юный возраст, она очень восприимчива и умна не по годам, а ее нрав безупречен. Я знаю, что ты не станешь смеяться над материнским энтузиазмом и не станешь ему удивляться; ее ласковые объятия, ангельские улыбки, серебристая трель ее детского голоска — все это заставляет меня трепетать от восторга. Не слишком ли она прекрасна для этого страшного мира? Этого я и боюсь, боюсь ее потерять, боюсь также умереть и оставить ее. Но если смерть все же настигнет меня, согласишься ли ты заботиться о ней и стать ей матерью? Прости меня за дерзость, но если я умру сейчас, то, по крайней мере, буду знать, что мой ребенок обретет в тебе мать…
Здесь письмо обрывалось; то были последние слова несчастной женщины. Описанная в нем история была печальна, но не нова: в ней говорилось о жестокости богачей и несчастьях, выпадающих на долю детей из благородных семейств. Говорят, что кровь гуще воды, но кто-то ценит золото дороже крови, а сохранение и умножение богатств становится единственной целью жизни и существования; счастье собственных детей в сравнении видится мелочью, и считается даже, что дерзко о нем мечтать, коль скоро мечта эта противоречит воззрениям семьи и представлениям о ее величии. Жертвами этой чудовищной несправедливости стали и несчастные супруги Рэби; с ними случилось худшее, что только могло, и навредить им теперь уже было невозможно, но об их сироте думали меньше, чем о потомстве самой ничтожной твари, если то могло послужить умножению их богатства.