Она медленно прогуливалась в тени деревьев, погруженная в свои мысли, и вдруг услышала в папоротниках быстрые шаги и хруст пожухлых листьев. К ней подошел Невилл.
— Я сбежал! — воскликнул он. — Бедная Софи одна осталась выслушивать упреки несправедливого и злого человека. Я не мог остаться, и это не трусость; слишком много у меня воспоминаний о подобных ссорах, отчего мне становится тошно. К тому же спокойно выслушивать его упреки невозможно, а ответить я не могу, ведь он мой отец.
— Наверно, это правда невыносимо, — согласилась Элизабет, — ссориться с родителем и противостоять его воле.
— Если на то есть уважительная причина, это все меняет. Помните Гамлета, мисс Фолкнер?
— Конечно; он воплощение самых тонких, подлинных и вместе с тем пугающих чувств и обстоятельств, какие только можно вообразить.
— Я читал эту пьесу, — продолжил Невилл, — и, казалось, каждое слово напрямую взывало к моему сердцу; мои собственные чувства напитывали каждую строку осознанным смыслом. Гамлет призван отомстить за отца, и, выполняя эту задачу, он не пощадил еще более дорогого и святого для себя человека — мать; он не вонзал в нее кинжалы, но слова его ранили сильнее; и она даже не дрогнула, хоть внутренне корчилась от страданий, причиненных им. Мой долг легче, но он так же священен: мне предстоит оправдать мать, не осуждая отца и ни в чем его не обвиняя; я докажу, что она невиновна. Разве это достойно укора? Как бы вы поступили, мисс Фолкнер, если бы вашего отца обвинили в преступлении?
— Мой отец не совершил бы преступления! Это просто немыслимо! — воскликнула Элизабет: как ни странно, она совсем не воспринимала всерьез слова Фолкнера о совершенных им грехах. Она считала добродетелью, что он мучился виной за свою ошибку, но ни на минуту не допускала, что он мог быть по-настоящему в чем-то виноват.
— Именно! Немыслимо! — воскликнул Невилл. — Это, несомненно, так, но если бы вы узнали, что его имя опозорено и даже родство с ним является постыдным, что бы вы сделали? Стали бы его защищать и доказывать его невиновность? Ведь стали бы?
— Я бы жизни на это не пожалела!
— Вот и я посвятил этому жизнь. В детстве я тщетно противился обвинениям и искренне негодовал; теперь успокоился и преисполнился решимости, но не остановлюсь ни перед какими препятствиями, ни перед какими сложностями, и даже слепые приказы отца не смогут мне помешать. Моя мать, моя милая матушка — из-за того, в чем ее несправедливо обвиняют, я жалею ее еще сильнее! Сущий ангел, она обрела в своем сыне непреклонного защитника.
— Не сердитесь, что я упоминаю обстоятельства, которые принято замалчивать и скрывать, — продолжал он, заметив удивление на ее лице. — Мне должно быть стыдно произносить имя моей матери, а вам — его слышать; сама мысль об этом обостряет мою решимость. Одному Богу известно, какая скорбная правда скрыта за завесой, которой тщеславие, мстительность и эгоизм окутали судьбу моей матери, но эта правда, пусть страшная, должна раскрыться, а невиновность матери — воссиять, как солнце над нашими головами. Ужасно, просто ужасно, когда тебе говорят, что та, кого ты боготворишь, развращена и порочна; когда тебя пытаются в этом убедить. История эта не нова; жены всегда изменяли мужьям: у кого-то была уважительная причина, кого-то даже оправдывали; мало ли какие бывают обстоятельства. Но чтобы моя мать покинула свой счастливый дом, который под ее присмотром был сущим раем; чтобы она покинула меня, собственное нежно любимое дитя, которое обожало ее даже в таком бессознательном возрасте, и собственную несчастную маленькую дочь, что умерла от небрежения; чтобы она годами о нас не справлялась, не присылала ни весточки, не искала встречи и скиталась по миру в безвестности? Чтобы она, не спавшая ночами ради ласковой заботы о нас, она, чей голос часто убаюкивал меня и чьи мысли и поступки были чисты как у ангела, — чтобы она поддалась искушению самого дьявола, явившегося из преисподней, чтобы ее уничтожить, и ввергла нас в несчастье, опозорив свое имя? Нет! Этого не может быть! Наш мир все еще укрыт небесами, в нем еще есть доброта, а она была — и остается — добрее и милее всех!
Чувства захватили Невилла, а Элизабет, пораженная его горячностью и рассказанной им дикой и странной историей, слушала молча, но молчание ее было красноречивее слов: глаза наполнились слезами, а сердце в груди пылало стремлением показать, что она всецело разделяет его глубокие переживания.
— Я поклялся, — продолжил он, — и клятва эта записана на небесах; каждый вечер, опуская голову на подушку, я повторяю ее, и теперь повторю перед вами, лучшим из земных созданий после моей дорогой матери, которой больше нет: я посвящу свою жизнь попыткам оправдать ту, что подарила мне жизнь, а мой эгоистичный и мстительный отец явился помешать мне и запретить это сделать. Но я растопчу это препятствие, как топчу эти сухие листья под ногами. Однако вы молчите, мисс Фолкнер, — скажите, слышали ли вы когда-нибудь о миссис Невилл?