Выбрать главу

— Well! — сказал он, — я принимаю вас. Вы будете фонарщиком.

Лицо Скавиньского мигом прояснилось.

— Благодарю. О, благодарю!

— Можете сейчас отправиться на маяк?

— Хорошо.

— Ну, так, good bye… Ещё слово: за каждую провинность — отставка.

— All right!

В тот же самый вечер, когда солнце закатилось по ту сторону перешейка и яркий день сразу, без сумерек, сменился ночью, новый фонарщик, очевидно, был уже на своём месте: фонарь бросал на воду, как прежде, снопы своего ослепительного света. Ночь была совершенно тихая, настоящая экваториальная ночь, вся пропитана светящеюся мглой, отчего около месяца образовался большой круг с оттенками всех цветов радуги. Только море бурлило, — подходил прилив. Скавиньский стоял на балконе, около громадных ламп и казался снизу маленькою чёрною точкой. Он пробовал собрать в одно все мысли и обсудить своё новое положение, но мысли не хотели слушаться и течь мерною чередой. Он чувствовал себя так, как чувствует зверь, когда тот, в виду приближающейся погони, скроется в каком-нибудь недоступном месте. И для него пришло время успокоения. Сознание безопасности наполняло его душу невыразимою радостью. Он мог на этой скале просто-напросто смеяться над своими прежними скитаниями, над старыми горестями и неудачами. Он был, действительно, похож на корабль, у которого буря поломала мачты, порвала верёвки, паруса, которым играла, точно мячиком, поднимая чуть не под небеса и опуская чуть не на дно моря, и который всё-таки добился своего порта. Иные моменты этой бури, при сопоставлении с теперешнею тишиной, в особенности ясно представлялись ему сейчас. Часть своих похождений он уже рассказал Фоконбриджу, но было и ещё много кое-чего, — о, как много! Как только разбивал он где-нибудь палатку и разводил огонь чтобы прочно установиться на месте, ветер тотчас вырывал колья его палатки, задувал огонь, а его самого подхватывал и нёс на погибель. Вот теперь поглядывая с балкона башни на освещённые волны он вспоминал обо всём пережитом. Он дрался в четырёх частях света и перепробовал множество профессий. Работящий и неутомимый, он нередко сколачивал более или менее солидные суммы денег и всегда терял их вопреки всяким предположениям и осторожности. Он был и искателем золота в Австралии, и добывал бриллианты в Африке, и служил в армии Восточной Индии. Когда-то он основал ферму в Калифорнии, — засуха разорила его; вёл торговлю с дикими племенами, живущими в средней части Бразилии, — лодка его разбилась на Амазонке, а сам он, безоружный, полунагой, блуждал несколько недель в лесах, питался дикими плодами, ежеминутно рискуя сделаться добычей хищных зверей. Открыл он кузнечное заведение в Элене, в Арканзасе, и погорел во время большого пожара. Потом в Скалистых горах он попался в руки индейцев и только чудом был спасён канадскими стрелками. Служил он матросом на корабле, совершавшем плавание между Бахией и Бордо, и гарпунщиком на китоловном судне и оба корабля разбились. Завёл фабрику сигар в Гаване и был обокраден товарищами по делу, в то время, когда сам лежал больной жёлтою лихорадкой. Наконец, вот он прибыл в Эспинваль, и здесь должен быть положен конец его неудачам. Что могло постичь его на этом скалистом клочке земли? Ни вода, ни огонь, ни люди, да, наконец, от людей Скавиньский не видал много зла. Те, что знали его, говорили просто, что ему нет счастья. Этим всё а объяснялось. В конце концов он и сам сделался отчасти маньяком. Он верил, что какая-то могучая, мстительная рука преследует его везде, по всем морям и землям, но не любил говорить об этом, и только когда его спрашивали, какая это рука, таинственно указывал на полярную звезду и говорил, что всё идёт оттуда… Да и в самом деле, неуспех его был так постоянен, что и всякий на его месте поверил бы в какое-нибудь таинственное влияние. Он обладал терпением индейца и тем непоколебимым упорством, какое является результатом уверенности в своей правоте. В Венгрии он получил несколько ударов штыком за то, что не хотел схватиться за стремя, которое ему указывали как на единственное средство спасения, и закричать: пардон. Также он не поддавался и несчастью и лез в гору, как муравей; сверженный сто раз, спокойно начинал своё восхождение во сто первый. Это был человек замечательный в своём роде. Старый солдат, окуренный порохом Бог весть во скольких боях, закалённый в бедах, обладал сердцем ребёнка. Во время эпидемии на Кубе он только потому и захворал, что отдал больным весь свой запас хинина, не оставив себе ни грана.

Ещё замечательною чертой в нём было и то, что после всего испытанного им он не терял надежды, что всё исправится, всё будет хорошо. Зимою он всегда оживлялся и предрекал какие-то великие события, но зимы проходили одна за другой и Скавиньский дождался только того, что они убелили его голову. Он состарился и начинал терять энергию; терпение его начинало с каждым прожитым днём всё более походить на отчаяние. Прежнее спокойствие духа сменилось какою-то необычною нервною восприимчивостью, — и старый солдат мог расплакаться при каждом удобном случае. Кроме того, от времени до времени на него нападала страшная тоска по родине. Чтобы возбудить её, достаточно было самого незначительного обстоятельства: ласточка, серая птичка, смахивающая на воробья, снег на горах, даже просто мотив похожий на знакомый, слышанный когда-то, давно… Наконец, им всецело овладела только одна мысль: жажда успокоения, — овладела она всем стариком и заглушила все остальные мысли и желания. Вечный скиталец не мог даже и придумать чего-нибудь более желательного, более дорогого, чем спокойный угол, где бы он мог отдохнуть и спокойно ждать конца. Может быть только единственно потому, что какая-то странная игра случая бросала его по всем углам мира, не давая ему перевести дух, он и думал, что наивеличайшим человеческим счастьем есть не скитаться. Правда, он завоевал себе такое скромное счастье, но столько видел превратностей на своём веку, что думал о спокойствии как о чём-то необычайном. Он не дерзал даже и надеяться, и вдруг, неожиданно, попал на место, которое было точно и создано для него. Не удивительно, что когда вечером он зажёг свою лампу, то всё спрашивал себя, правда ли это, и не решался сказать: да. А между тем действительность сотнями доказательств подтверждала, что это правда. Проходил час за часом, Скавиньский всё смотрел, думал и мало-помалу убеждался. Можно было подумать, что он в первый раз видит море; на эспинвальских часах пробило полночь, и он ещё не покидал своего поста и всё смотрел. Внизу, у его ног, шумело море. Отверстие лампы прорезывало темноту громадным конусом света, за которым взор старика терялся в дали, почти чёрной, таинственной и страшной, но самая даль, казалось, стремилась к свету. Длинные волны выкатывались из мрака, рыча, достигали берегов островка, и тогда видны были их гребни, освещённые розовым светом огня в фонаре. Прилив усиливался и заливал песчаные отмели. Таинственная речь океана доходила всё ясней и ясней, похожая то на залпы орудий, то на шум гигантских лесов, то на далёкий говор тысячной толпы народа. Минутами стихало. Потом до ушей старика достигали какие-то вздохи, рыдания, и снова — грозные залпы. Вдруг ветер сильным порывом разогнал мглу, зато нагромоздил на небе массу разорванных туч, что совершенно заслонили месяц. С запада начинало дуть сильней. Волны бешено скакали на башню маяка и подходили уже к самому основанию. Вдали начиналась буря. На чёрной, взбудораженной поверхности только и виднелись что несколько зеленоватых огоньков от фонарей на мачтах судов. Зелёные точки то высоко взлетали кверху, то глубоко опускались вниз, колыхаясь вправо и влево. Скавиньский вошёл в свою комнату. Буря разыгрывалась всё сильней. Там, на дворе, люди боролись с ночью, с темнотою, с разъярённою влагой; тут, в комнате, было тихо и спокойно, даже отголоски бури слабо проникали сквозь толстые стены и только мерное тиканье часов убаюкивало утомлённого старика.