Тишина царила за столом. Мама ела молча, чтобы не мешать «нашему другу-слюне». Алона молчала, чтобы не мешать матери в «первичном разложении углеводов». Я молчал, потому что мне не было с кем и о чем разговаривать. И только мой отец говорил, вернее — насмехался:
— Что это значит «десять — двадцать миндалин», Хана? Что за распущенность? Надо было установить точно — двенадцать миндалин, пятнадцать или девятнадцать.
Его голос немного потускнел и пригас, как это иногда бывает с теми, кто ушел, — но я, который и себя слышу через свою фонтанеллу, хорошо его различал.
— Глупости, — ответила ему мама, жуя со сжатыми губами, — надо прислушиваться к организму. Организм сам решает, сколько он хочет между десятью и двадцатью.
— Организм — последний, на кого можно полагаться, — возмутился отец. — Дай ему сегодня самому решать по поводу миндаля, завтра он решит, что ему хочется черного кофе или белого яда, а то и обниматься с чужими женщинами в саду.
Так он предупредил, растаял в воздухе и снова исчез.
После ужина я убрал посуду со стола, а обе женщины, моя мать и моя жена, начали говорить обо мне, а точнее, о моих порочных привычках. Хотя я присутствовал там собственной персоной, обо мне говорили в третьем лице — «он», — и, когда они обсудили «его» питание, «его» одежду, а также «его» усердие и «его» образование — то и другое нуждается в улучшении, если не в коренном преобразовании, — Алона сообщила, что «в последнее время у него появилась перхоть в волосах», а мама сказала: «Ты хорошо сделаешь, Алона, если помассируешь ему голову оливковым маслом».
На этот раз «его» фонтанелла не задрожала, а застыла, как лед.
— Нет нужды, — сказал я поспешно. — Я не хочу никакого масла в волосах.
«Он» готов подойти к медсестре в амбулаторию, там наверняка найдется что-нибудь против перхоти.
Тут они заметили мое присутствие и даже обратились ко мне во втором лице. Мама сказала:
— Сестра вотрет тебе в голову какой-нибудь яд, который проникнет в мозг.
А Алона добавила:
— Ладно, я помассирую тебе голову оливковым маслом.
— Не так сильно, — сказал я через несколько минут, уже дома. Но она дважды надавила на мое темечко, не обратив внимания, и мое тело содрогнулось, сдерживая крик.
— Что случилось? — спросила она.
— Ничего.
На третий раз она почувствовала. Ее пальцы, которые думали, что знают каждую складку, и выпуклость, и впадину в моем теле, на минуту задержались, удивились, вернулись снова, прошлись вдоль разделительной линии на моей макушке и с силой нажали на темечко.
Искры посыпались у меня из глаз, слезы боли втекли в носовую полость.
— Что это? — испугалась женщина, жившая со мной уже пять лет. — Ты знаешь, что у тебя дырка в голове?
— Это не дырка, — сказал я. — Это мое темечко.
Испуг прошел. Его сменило раздражение:
— Чего это вдруг у тебя открытое темечко? С каких это пор?
— Всегда. У каждого младенца есть такое.
— Что значит?
Если я еще раз услышу это их «что значит?» — я встану и уйду.
— У каждого младенца есть такая дырка, — сказал я. — Сколько раз нужно тебе повторять?
— Прекрасно, Михаэль. Но у каждого младенца это закрывается.
— А вот у меня не закрылось. Ты можешь гордиться, твой муж — единственный в мире человек, у которого голова осталась открытой.
— Ты ходил к врачу?
— К врачу? Чего вдруг? Я записался в очередь к штукатуру.
Алона враз превратилась в мою мать:
— Не вижу ничего смешного. Это опасно и нездорово.
— Алона, — я сбросил ее руки со своей головы, швырнул пропитанное маслом полотенце через плечо, встал и повернулся к ней, уже закипавшей от ярости, — я живу с этой дыркой уже больше тридцати лет, и пока ты не попробовала всунуть туда внутрь палец, мне не угрожала никакая опасность.
— Это не только опасно, это еще и противно, — сказала она.
— Так не трогай!
— Я и не собираюсь трогать, но сейчас я знаю, что это там.
Тишина напряглась, как проволока, неожиданно преградившая путь. «Супружество в опасности».
— А почему мне до сих пор не рассказали? — спросила она через несколько минут.
— Кто это «не рассказали»?