Выбрать главу

Слабый увядший аромат — запах Амумы — коснулся лица ее внука. Он разделся, как дед, и, как тот, опустился на колени, но поскольку был всего лишь маленьким мальчиком, то не смог погрузить голову и плечи в платья, оставаясь при этом на коленях снаружи. Поэтому он поднялся и ступил внутрь шкафа, позволив нежно струящимся тканям проплыть по его обнаженной коже. С того дня посещение платяного шкафа стало его ежедневной игрой и тайным пристрастием. Ведь у каждого из нас есть в детстве какой-нибудь вкус, или прикосновение, или запах, или картина — моя Айелет, из новаторских побуждений, именует их «царапинами», а я, чтобы сохранить их и остаться верным, называю «ожогами», — которые никогда не изглаживаются из памяти. Кому знать, как не мне! Ведь языки пламени уже облизывали меня, и руки Ани держали, и оковы ее ног охватывали, и ничто не уподобится, ничто не сравнится, и пальцы ее, с повисшими на них жаркими каплями расплавленного золота и запахами ее тела, помазали меня — вначале на царство, потом на рабство.

Так или так, шкаф стал тайной и игрой Габриэля. Как Апупа открывал его, когда Габриэль уходил в школу, так Габриэль теперь открывал его, когда Апупа уходил на дальний конец нашего поля. Открывал дверцы, перелистывал платья и со временем начал все больше смелеть. И однажды, когда дедушка и Арон, вооруженные инструкциями и советами Рахели, снова поехали торговаться по поводу какого-то изобретения, он разделся догола, стал переходить от платья к платью, спотыкаясь, дрожа и почти теряя сознание от их нежного прикосновения к его коже, а под конец наклонился, приподнял широко расставленными руками края «одной-рубашки-на-теле» и медленно-медленно выпрямился внутри нее. Мал он был, и его голова не достигла вешалки, и поэтому рубашка Батии накрыла его целиком, обняла и окутала своим женским запахом и теплом.

Через несколько недель он уже перепробовал все платья и знал, какое из них самое приятное, какое идет вторым номером, а какое третьим, но однажды, стоя во весь рост в пустоте одного из них, он вдруг услышал стук сетчатой двери, а затем удар деревянной и шаги Апупы, неожиданно вернувшегося домой.

Его сердце замерло от страха. Уши встали торчком. Он слышал, как дед расхаживает по дому, и оба они, Габриэль и дом, дрожали.

— Габриэль, — позвал Апупа.

Притаившись внутри платья, Габриэль не отвечал.

Шаги приблизились, и голос снова позвал, забрасывая арканы и наживки:

— Пуи, цыпленок мой, где ты? Пуи?!

В конце концов Апупа отчаялся и, придя к выводу, что Габриэль вышел из дома, чтобы пойти ко мне или к матери, решил воспользоваться случаем и снова заглянуть в заветный шкаф. Он открыл дверцы, и Габриэль замер от ужаса. Большая голова и широкие плечи деда заполнили все пространство шкафа и прижали платья к стенкам. После смерти Амумы Апупа уже успел укоротиться на несколько сантиметров, но все еще оставался огромным, и вширь, и в высоту, и Габриэль вдруг почувствовал, что одно из давних его головокружений недоноска снова начинает вращаться вокруг него и подгибать ему колени. На глазах потрясенного Апупы то, что было «одной-рубашкой-на-теле», неожиданно рухнуло на дно шкафа. Протянув руку, он нащупал внутри маленькое, худенькое и прохладное тельце, и поскольку не знал, что это тело его внука, и не понял, что это не воспоминание, то лишь одна возможность пришла ему в голову — что это вернулась Батия.

Вопль, вырвавшийся из его груди, никто в деревне не забыл до сих пор. То был крик сильней всех его прежних криков — и того, которым он кричал с вершины Мухраки, и того, которым кричал в Вальдхайме, когда искал Батию. Платяной шкаф Амумы стал вдруг центром гигантского, диаметром в несколько километров, круга потрясений, внутри которого у всех коров вмиг пересохло молоко, все куры попадали в обморок и «дождь из птиц и слив обрушился на землю».

Когда Габриэль выполз наконец из «одной-рубашки-на-теле», Апупа стиснул челюсти с такой силой, что его зубы, казалось, вот-вот треснут и сломаются, но не сказал внуку ни слова — его грудь словно распирало изнутри, и он сам не знал, что услышит, если сейчас откроет рот: еще один крик, или стон, или хвост тех рыданий, что вырвались у него на короткое мгновенье в день похорон жены и тут же были проглочены снова. И вот так, боясь открыть рот, он жестом велел мальчику подойти поближе, обнял его и так порывисто прижал к себе, что Габриэль застонал, а потом засмеялся и сказал:

— Апупа, ты сделаешь из меня квеч!