Отныне и вовеки, денно и нощно у входа на лестницу — единственного пути, ведущего в личный рай Калидасы, — будет дежурить стража. После десяти лет беспримерного труда его мечта наконец-то воплощена. Что бы ни бормотали ревнивые монахи на своей заоблачной горе, как бы ни спорили, — он наконец стал богом.
Несмотря на долгие годы, прожитые под тапробанским солнцем, Фирдаз до сих пор оставался светлокожим, как римлянин; но сегодня, склоняясь перед королем в поклоне, он был еще бледнее и беспокойнее обычного. Калидаса задумчиво посмотрел на художника, затем, что было уже совершенной редкостью, послал ему улыбку одобрения.
— Ты хорошо поработал, перс, — произнес король. — Найдется ли в целом мире мастер, который мог бы тебя превзойти?
В душе художника тщеславие боролось с осмотрительностью; борьба закончилась вничью, и он ответил уклончиво:
— Мне такие неведомы, ваше величество.
— Хорошо ли я заплатил тебе?
— Я вполне удовлетворен.
«Ответ, — подумалось Калидасе, — едва ли искренний. Раньше только и слышно было: дай денег, дай помощников, дай дорогие материалы, купленные за тридевять земель. Но кто же станет требовать от художника, чтобы тот разбирался в экономике? Откуда ему знать, что королевская сокровищница почти опустошена баснословными издержками на этот дворец и все, что вокруг него?..»
— А теперь, когда твоя работа здесь закончена, чего бы ты хотел?
— Я просил бы ваше величество разрешить мне вернуться в Исфаган, чтобы я мог вновь жить со своим народом.
Именно такого ответа и ожидал Калидаса — и искренне сожалел о решении, которое теперь вынужден был принять. Но на долгом пути до Персии слишком много границ, слишком много правителей. Разве позволят они художнику — создателю Яккагалы — выскользнуть из своих алчных объятий? А у богинь на западной стороне утеса не должно быть соперниц…
— Это не так-то просто, — заявил король решительно, и Фирдаз сразу сгорбился и побледнел еще сильнее. Властелин мог бы вообще ничего не объяснять — но это один художник обращался к другому, — Ты помог мне стать богом. Эта новость уже достигла иных земель. Едва ты лишишься моей защиты, как все захотят от тебя того же…
Какое-то время художник хранил молчание, и единственным ответом Калидасе служило завывание ветра; ветер, конечно же, не мог не стенать, натолкнувшись в своих вечных странствиях на непредвиденное препятствие. Потом Фирдаз произнес так тихо, что Калидаса едва расслышал:
— Значит, мне запрещено уезжать?
— Вовсе нет, можешь ехать, и я позабочусь, чтобы ты был обеспечен до конца твоих дней. Но только при условии, что ты никогда больше не станешь работать ни на одного государя.
— Охотно обещаю это вашему величеству, — откликнулся Фирдаз с почти неприличной поспешностью.
Калидаса грустно покачал головой.
— Меня давно научили не верить слову художников, — сказал он, — в особенности если я уже не властен над ними. Мне придется заранее позаботиться, чтобы ты не нарушил свое обещание.
К удивлению Калидасы, Фирдаз вдруг утратил обычную неуверенность; он словно пришел к какому-то важному решению — и успокоился.
— Понимаю, — произнес он, выпрямляясь во весь рост.
И, подчеркнуто повернувшись спиной к своему высокому покровителю, будто того и не существовало более, уставился прямо на ослепительный солнечный диск.
Калидаса знал, что солнце — бог персиян; непонятные слова, что принялся горячо шептать Фирдаз, были, вероятно, молитвой. Ну что ж, на свете немало богов и похуже этого, — но художник смотрел на пылающее светило так пристально, словно прощался с ним…
— Держите его! — вскричал король.
Стражники бросились вперед — и все-таки опоздали. Фирдаз, должно быть, почти ослеп от солнца, но двигался с величайшей точностью. Ему понадобилось три прыжка, чтобы достичь обрыва, и еще один, чтобы перелететь через парапет. На всем долгом пути вниз он не издал ни звука; сады, которые он разбивал с такой тщательностью, приняли его тело в безмолвии, и камни фундаментов не откликнулись скорбным эхом…
Калидаса горевал много дней подряд, но потом ему доставили последнее письмо Фирдаза в Исфаган, перехваченное в дороге, и горе обернулось яростью. Какой-то мерзавец предупредил перса, что по завершении работы ему выколют глаза. А ведь это была ложь, чудовищная ложь! Откуда пошел подобный слух, выяснить так и не удалось, хоть немало придворных приняли медленную смерть, прежде чем доказали свою невиновность. Король был весьма опечален тем, что перс принял на веру столь беззастенчивую ложь: уж кому-кому, а ему-то следовало понимать, что художник никогда не отнимет у собрата высший дар — зрение.