Выбрать главу

— А ну, как продал?

— Продал? — задумалась она. — Если продал, господь бог его за это накажет…

— А луга-то все-таки не будет.

— Ну и дурак!.. — сказала она, поворачиваясь к печке. — До сих пор мы сами, дети и скотина наша жили милостью божьей, а не господской, так же и дальше будем жить.

Мужик поднялся с лавки.

— Ну, коли так, — сказал он, подумав, — давай завтракать. Ты чего ревешь? — прибавил он.

После бурной вспышки Слимакова действительно залилась слезами.

— Заревешь тут, — всхлипывала она, — когда господь бог наказал меня этаким рохлей-муженьком, что и сам ничего сделать не может, и меня только в грех вводит!..

— Глупая ты баба!.. — ответил Слимак, нахмурясь. — Пойду сейчас к пану и куплю луг, хоть бы мне две тысячи злотых пришлось отдать. Такой у меня нрав!

— А ну, как помещик уже продал имение? — спросила жена.

— Начхать мне на него! Жили мы до сих пор милостью божьей, а не господской, так и теперь не пропадем.

— А где ж ты возьмешь сено для скота?

— Моего ума это дело, я тут хозяин. А ты смотри за своими горшками и в мои дела не суйся, коли ты баба!

— Выкурят тебя отсюда немцы вместе с твоим умом!

Мужик стукнул кулаком по столу, да так, что в хате пыль поднялась столбом.

— Черта лысого они выкурят, а не меня! — крикнул он. — Не двинусь я отсюда, хоть убей, хоть на части меня изруби! Давай завтрак. Такое зло у меня на этих прохвостов, что и тебя стукну, если будешь мне перечить! А ты, Ендрек, слетай за Овчажем да живо поворачивайся, а не то, как сниму ремень…

В этот же самый час в господском доме сквозь щели в ставнях в зал заглянуло солнце. Полосы белого света упали на пол, исшарканный каблуками, ударились о противоположную стену, ярким блеском зажглись на полированной мебели и золоченых карнизах и, отразившись в зеркалах, рассеялись по огромному залу. Пламя свечей и ламп сразу потускнело и пожелтело. Лица дам побледнели, под глазами у них выступила синева, на измятых потрепанных платьях оказались дыры, со сбившихся причесок осыпалась пудра. У вельмож с шитых золотом поясов слезла мишура, роскошный бархат обратился в потертый плис, бобровые меха — в заячьи шкурки, серебряное оружие — в белую жесть. У музыкантов опустились руки, у танцоров одеревенели ноги. Остыло возбуждение, сон смыкал глаза, уста дышали жаром. Посреди зала уже скользило только три пары, потом две, потом — ни одной. Мужчины угрюмо искали вдоль стен свободные стулья; дамы прикрывали веерами усталые лица и искривленные зевотой рты.

Наконец, музыка умолкла, никто не разговаривал, в зале наступила гробовая тишина. Гасли свечи, чадили лампы.

— Не угодно ли чаю? — охрипшим голосом предложил хозяин.

— Спать… спать… — раздалось в ответ.

— Комнаты для гостей готовы, — прибавил хозяин, стараясь быть любезным, несмотря на усталость и насморк.

При этих словах с диванов и с кресел поднялись сначала пожилые, потом молодые дамы; шелестя шелками, они выходили из зала, кутаясь в атласные накидки и отворачивая лица от окон. Через минуту зал опустел, зато в дальних комнатах стало шумно; потом во дворе послышались мужские голоса, а наверху — шаги, наконец все затихло. Музыканты спустились с хор; остались там лишь несколько пюпитров да старый еврей, который заснул, обняв свой контрабас.

В зал, постукивая подковками, вошел помещик. Окинув мутным взглядом стены, он, зевая, сказал:

— Погаси свет, Матеуш… Открой окна… Ааа… Не знаешь, где пани?..

— Пани у себя, — ответил стоявший у порога лакей.

Помещик повернулся и вышел. Пройдя переднюю и столовую, он остановился наконец у двери в самом конце коридора и спросил:

— Можно?..

— Пожалуйста, — ответил из комнаты женский голос.

Помещик вошел. В атласном оранжевом кресле сидела его жена, одетая цыганкой. Облокотясь на ручки кресла, она откинула назад убранную золотыми цехинами голову и, казалось, дремала.

Помещик бросился в другое кресло.

— Бал удался… Ааа! — зевнул он.

— Да, очень, — подтвердила пани, прикрывая ротик рукой.

— Гости, должно быть, довольны.

— Да, я думаю.

Пан с минуту подремал и заговорил снова:

— Знаешь, я продал имение.

— Кому? — спросила пани.

— Гиршгольду. Дал по две тысячи двести пятьдесят рублей за влуку. Ааа!..

— Слава богу, наконец-то мы уедем отсюда, — ответила пани. — Там все уже разошлись?

— Наверное, уже спят. Ааа!.. Ну, поцелуй меня, я пойду спать.

— Что ж, я должна подойти? Нет. Ты меня поцелуй. Я устала.

— Ну, поцелуй же меня за то, что я так удачно продал имение. Ааа!..

— Так подойди сюда.

— Но мне не хочется вставать… Ааа…

— Гиршгольд?.. Гиршгольд?.. — прошептала пани. — Ах, знаю! Это какой-то знакомый папы!.. Как чудесно прошла первая мазурка…

Помещик храпел.

VII

Через неделю после костюмированного бала помещик с женой навсегда покинули деревню и переехали в Варшаву. Вместо них появился представитель Гиршгольда — веснушчатый еврей, занявший маленькую комнатку во флигеле. На ночь он запирал дверь железным засовом и спал с двумя револьверами под подушкой, а целыми днями просматривал или писал какие-то счета.

Часть мебели из имения увез пан, остальную Гиршгольд велел продать. Один из окрестных помещиков приобрел обстановку гостиной, другой — столовую, третий — спальню. Библиотеку раскупили на вес евреи; американский орган попал к ксендзу, садовые диванчики и стулья перешли в собственность к Гжибу, а Ожеховскому за три рубля досталась большая гравюра «Леда и лебедь», и он молился перед ней вместе с семьей. Паркет очутился в губернском городе и украсил собой помещение окружного суда; штофные обои раскупили портные, пустившие их на корсажи для деревенских щеголих.

Заглянув в усадьбу через несколько недель после отъезда пана, Слимак обомлел при виде полного запустения. В окнах были выбиты стекла; у раскрытых настежь дверей не осталось ни одной ручки; половицы были выломаны, стены ободраны. Зал напоминал свалку, в будуаре пани жена арендатора Иоселя поставила клетки, в которых кудахтали куры, а в кабинете пана, где поселилось несколько евреев, были свалены в огромную груду пилы, топоры и лопаты. Вся прислуга, которая, по условию, могла оставаться до дня святого Яна, бездельничала и шаталась из угла в угол. Выездной кучер пил мертвую, ключница лежала в лихорадке, один из конюхов и буфетный мальчик сидели в волости под арестом за кражу дверных ручек и печных заслонок.

— Кара господня! — прошептал мужик. Его обуял ужас при мысли о неведомой силе, которая в мгновение ока разорила дом, незыблемо стоявший два или три столетия.

Ему казалось, что над этим тихим уголком, над деревней и долиной, где он родился и вырос и где почили навек простые люди — его предки, нависла незримая туча, из которой низверглась первая молния, разрушив родовое поместье пана.

Через несколько дней жизнь в округе закипела: в имение нахлынули новые люди. Это были дровосеки и плотники, большей частью немцы, нанятые на спешную работу. По дороге, мимо хаты Слимака, они ехали и шли — то гурьбой, то строем, как солдаты. Они разместились в доме, выгнали из клетей прислугу, вывели последний скот из загонов и заняли все уголки. По ночам они жгли на дворе большие костры, а утром всей оравой маршировали в лес.