Выбрать главу

На дворе, под навесом, лежал строевой лес. Всю войну как ни маялась мать с дровами, а его не тронула. Лес упорел, добрый. Каждое бревно облышено, твердо, как камень. Отец на новый дом берег. Не пришлось ему поплотничать…

Теперь вот Фотька подумывал: «Приедет Зинаида, испугается нашего пятистенника. Все за-уголки повыкрошились».

Начали подтаивать дороги, изрядно прибавился день. Отремонтировал Фотька «Спиридона», наварил в кузнице лемеха к плугу, у всех десяти деревянных борон переколотил зубья, отклепал их заново, починил рамы. Проверил все: и вальки, и катки, и прицепки — весь, как говорил председатель, «прицепной сельскохозяйственный инвентарь». А письма все не было.

Но оно пришло, это долгожданное письмо. Длинное, на пяти тетрадных листках. Писала Зинаида и плакала: отчего он не пишет ей письма, другие девчата получают почти каждый день. Потом рассказывала все госпитальные новости. Семен Петрович Неешьсало уехал на свою Полтавщину, безногого капитана из восьмой палаты забрала жена, комиссар госпиталя стал майором, а в самодеятельном кружке занимается повар Игнатьич. На его, на Фотькиной, кровати лежит сейчас синеглазый лейтенант, раненный в самой Германии, чуть ли не под Берлином…

Ни слова не писала Зина только о приезде, будто не было у них такой договоренности.

А еще через неделю Фотька получил письмо от синеглазого. Лейтенант учил Фотьку быть мужчиной, сообщал, что у него к Зине «немеркнущая любовь» и что он, сержант Журавлев, должен это понимать, потому как мало ли что в жизни бывает. «Фронтовики не плачут» — такими словами синеглазый закончил свое послание.

Фотька отписал лейтенанту:

«Товарищ лейтенант! Зинаида, бывшая моя невеста, девушка ладная, сердце у нее доброе. Ее прощаю. Что окоротишь — того не воротишь. Сам я, видно, в чем-то виноват… Но если узнаю, что плохо держишь ее, найду тебя, лейтенант, под землей и так начищу тебе пряжку, что век оглядываться будешь!»

Фотька жидким столярным клеем запечатал письмо и сам отнес его на почту. На обратном пути зашел прямо к Домне. Не снимая бушлата и шлема, протопал в передний угол. Домна стрельнула на него потаенно-ласковым взглядом, но увидев на лице ожесточение, испугалась:

— Чё это с тобой, Фотя?

— Самогонка или брага есть?

— Есть.

— Вынимай.

Фотька выпил поллитровую банку самогона, долго жевал огуречные колесики, потом опять спросил:

— Манатки-то у тебя где?

— В горнице.

— Связывай их в узлы. Пойдем. Завтра запишемся в сельсовете.

— Да ты что? Ты это как? Меня-то хоть бы спросил! — растерянно лепетала Домна.

— А что спрашивать? Ты ведь согласна. Жить будем.

Ночь отступала медленно. Пропел первый петух. В чистые окошки проглянул рассвет.

Они не спали всю ночь. Пока перетащили Домнины пожитки, пока развязали все, поставили на места — солнце залило деревню червонным весенним светом.

Усталый, Фотька бережно обнял Домну, погладил жесткими ладонями волосы. А Домна вдруг вспомнила что-то.

— Побегу я, Фотя, в погреб сбегаю, кадушка у меня ведерная с капустой осталась.

— Да не ходи ты! Черт с ней, с капустой.

— Нет уж. Богатому жалко корабля, а бедному — и кошеля. Упрет кто-нибудь.

Быстро набросила полушалок, шубу, выбежала из избы. «Капусту забыла, — заныло в Фотькиной душе сомнение. — Зинка не побежала бы… Из-за капусты. А эта… И зачем я так: лейтенанту поверил, а у самой, у Зинки, ни слова не спросил?..»

Весна в том году была на удивление. В два дня все сшевелилось. Сперва выпала на сугробы снежная крупка, а потом солнышко скорехонько источило снег. И пошло-поехало, и зашумело. Озера (а их в окрестностях деревни восемь — Голубое да Сиверное, Крымово да Озерко, Моховое да Мочище, Татарское да Волчково) залились талой водой и заплескались безбрежно, соединяясь друг с другом протоками. Засвистели под ними гоголи — гостеньки перелетные, прилетели серая утка, гусиные да журавлиные табуны. Такой благовест открыли они над просторами! Тревожили и радовали людей.

Зазеленели на поскотине свежей травкой взлобки, загудели лога, взламывая утлые плотники и мостики. Ох, и вольготно в эти дни в деревне. Громкая, суматошная жизнь. Выгоняют на пастбища скот, отпускают на вольную воду птицу. Гвалт, шум — весь длинный день, от восхода до заката солнышка.