«…С тех пор как я здесь у вас, у меня было несколько странных переживаний, подобных тому, что я испытываю и сейчас», — говорил Пенеску в тот момент, когда я прервала чтение и, не поднимая глаз от книги, начала прислушиваться к разговору.
Он сделал одну из своих обычных пауз и с улыбкой посмотрел на густые кроны деревьев в парке. При этом лицо его было таким светлым и спокойным, таким отрешенным, что на мгновение мне показались абсурдными и мой страх перед ним и мое отвращение к нему. Казалось, что он давным-давно забыл, о чем начал говорить, как вдруг с отсутствующим меланхолическим взглядом и неизменной полуулыбкой на губах он продолжал именно с того места, на котором прервал свою речь.
«Так вот, — заговорил он снова, — теперь у меня есть единственное и необычайно простое желание: я не хочу больше быть генеральным секретарем, не хочу возвращаться в Бухарест на ту улицу, по которой грохочут экипажи и где живу я. Я хочу остаться здесь, среди вас, стать каким-нибудь мелким буржуа, так чтобы меня никто не знал. Моя жизнь приобретет ту размеренность, с какой одно время года следует за другим, мои желания станут скромными, мои страсти на самом деле будут лишь оболочкой подлинных страстей. Я буду знаком с весьма ограниченным кругом людей, которых ежедневно буду приветствовать с подчеркнутой вежливостью, а они в свою очередь меня. Так мы, на самом деле ничтожные человечки, будем воздавать друг другу королевские почести. Между прочим, несколько дней назад я познакомился с бывшим вашим префектом…»
«Димитрие́вичем», — подсказала мать, заметив, что Пенеску никак не может вспомнить его имя.
«Да, — подхватил он. — Димитрие́вичем. Вы заметили, как здоровается этот маленький, лысый, сухой старичок? Это поразительно! Я вам сейчас объясню: увидев вас, он останавливается, резко снимает шляпу, которую, как я подозреваю, только для подобных случаев он и носит, поднимает ее как можно выше, его маленькое морщинистое личико приобретает необычайно суровое выражение, а губы начинают шептать бесконечные формулы вежливости вроде: «с глубочайшим уважением», «имею честь», «мое почтение», «приветствую вас», «желаю здравствовать», «примите мои уверения», «низко кланяюсь»… И этот непрерывный, все время варьирующийся поток течет, пока ты проходишь мимо него. Поравнявшись с ним, ты здороваешься и идешь дальше, и он, остановившийся, чтобы приветствовать тебя, тоже продолжает свой путь, но двигается спиной вперед, вернее, задней частью, тощей и острой, словно угол. Если случайно обернуться, то увидишь, как он удаляется к тебе лицом, согнувшись в полупоклоне, а если он заметит, что ты обернулся, то вновь начнет помахивать шляпой, которую все время держит приподнятой над головой, и опять потечет поток: «С глубочайшим уважением… имею честь…»
«Ха-ха-ха!» — засмеялась мать, и я быстро уткнулась в книгу, чтобы скрыть улыбку.
«Я понимаю его, — продолжал Пенеску с той же тонкой, безмятежной улыбкой. — Этот человечек чрезвычайно серьезно относится к приветствиям, и я убежден, что он питает глубочайшее уважение к своему весьма простому открытию, поскольку оно и возвысило его до ранга уездного префекта. Теперешний префект игнорирует подобные мелочи и не тратит на них много времени».
«Вы хотите быть циником», — сказала мать, все еще улыбаясь.
«Нет, на этот раз нет. Какая в этом необходимость? Если бы во всей стране или на всем континенте был бы один этот человек, я бы не заметил его, но Димитриевич вовсе не какая-то забавная фигура, он фигура представительная. Он самый приспособленный человек в нашем обществе, а следовательно, самый сильный. Он даже сильнее меня, и поэтому я его вновь призову на пост руководителя этого уезда».