«Мы близки друг к другу, — тихо повторил Пенеску. Мне казалось, что он склонился к матери и говорил это прямо ей в лицо. — Мы более близки, чем могли бы быть когда-то… более близки, даже если бы… ох, я испугал вас! Почему вы так неожиданно испугались? Вы знаете, это случается весьма не часто. Подобное качество у женщины редкость, и оно даже действует возбуждающе!»
«Прошу вас, прошу вас, — забормотала мать, — не говорите в таком тоне. Это мне напоминает тот случай после обеда…»
«Извините меня, — ответил он, не скрывая своего лицемерия. — Меня взволновала ваша женственность, какое-то очень яркое проявление ее. И я был очень рад тому, что на какой-то миг она принадлежала мне. Почему вы так смотрите на меня? — спросил он после короткой паузы. — Да, да, вы на мгновение принадлежали мне, вся целиком, и помимо вашей воли».
«Я не унизила нашей дружбы!» — заявила мать.
«Нет, нет! — торопливо возразил Пенеску. — Это неправильно сказано. Нужно так сказать: я не унизила сознательно нашей дружбы! Вот в этом-то и заключается вся разница между нами. Мы оба унижаем все, к чему ни прикоснемся. Это похоже на то, что кто-то бродит по огромному залу, заставленному вазами и драгоценными вещами, и при каждом движении разбивает одну за другой драгоценности. Разница только в том, что в зале, где бродите вы, полная темнота. Результат же одинаков. Может быть, даже более плачевный, ха-ха-ха! Что с вами? — спросил он вдруг властно. — Почему вы встали? Сядьте немедленно!»
После минуты молчания Пенеску заговорил неожиданно печальным тоном:
«Вы думаете, что я вас упрекаю? Вы ангел. А ангелам дозволено порою унижать некоторые вещи. Не следует слишком пугаться того, что я вам сказал. После моего отъезда, после неизбежного моего отъезда в этом зале, где вы блуждаете, протянув руки, и натыкаетесь на вазы, разбивая их, станет светло. Да будет свет! И тогда вы заметите поразительную вещь: всю жизнь вы превращали ваши благородные чувства и мысли в валюту, в деньги, в нечто такое, что можно поместить как капитал, чем можно спекулировать, чем можно обладать. Это и значит унижать вещи, это значит немедленно прекращать их существование, в то время как они могли медленно отмирать в течение целой геологической эпохи или даже не умирать совсем. Унижать — вовсе не значит только уменьшать. Поэтому-то я на мгновение пережил безмерную, глубочайшую радость. Я пережил поразительную вещь: ангел с такой белой кожей, с такими круглыми и прозрачными, как чистый мрамор, плечами думает так же, как и я, испорченный, вконец развращенный человек, балансирующий над пропастью цинизма…»
«Нет-нет! — закричала она так, что я даже вскочила со своего места. — Я не верю ни одному слову, это клевета, я не верю…»
«Не верите? — в свою очередь закричал он, и я услышала, как он вскочил. — Не верите тому, что я говорю о себе? Не верите тому, что я в то же время являюсь и…»
«Нет-нет! — прервала его снова мать, испугавшись, что он будет нанизывать один эпитет на другой. — Я не верю ни единому слову, ничему из этого поношения… Пойдемте отсюда, мне кажется…»
«Нет! — ответил он и, видимо, как-то грубо остановил ее, потому что я услышала тихий испуганный вскрик. — Я должен показать вам, я должен подвести вас к этому зеркалу, чтобы вы могли заглянуть в самые глубины низости…»
«Моей низости?» — растерянно спросила мать упавшим голосом.
«Моей низости! — закричал Пенеску, и в голосе его, как это ни странно, прозвучало торжество. — Речь идет только обо мне. Солнце, звезды светят теперь только для меня, весь мир существует теперь только для меня…»
Некоторое время я слышала прерывистое, возбужденное дыхание их обоих.
«Вы сказали, — говорил Пенеску уже более спокойно, пытаясь справиться с неровно бьющимся сердцем, — вы сказали, что наша дружба одно из лучших ваших благ?»
Мать не ответила, видимо, только кивнула головой, потому что Пенеску продолжал:
«Вы говорите также, что наша дружба не может разрушиться, не может кончиться с моим отъездом из этого города…»
«Да, — отвечала мать, — она имеет для меня настолько большое значение, что я не думаю, что…
«Вы правы, — с какой-то нервозностью прервал он ее, — вы совершенно правы. Она не может кончиться просто моим отъездом. И все-таки наша дружба разрушится, но не благодаря моему отъезду, я сам ее разобью здесь, сейчас, на глазах у вас».
Прошло несколько быстрых секунд, но таких напряженных, что мне почудилось, будто меня подбросило куда-то вверх и я дышу разреженным, пьянящим воздухом. Потом я услышала ее пронзительный стон, который замер на какой-то жалобной ноте, похожей на неземной вздох. Я встревожилась, но тут же раздался голос Пенеску, спокойный, повелительный и сильный, который просто пригвоздил меня на месте. В эти мгновения мне действительно казалось, что весь мир слушает суровый, холодный, беспощадный голос этого человека.