Выбрать главу

Ницше легко приходит в состояние экзальтации, но никогда не отрывается от земли в своих мечтах; он мечтает об идеальном отечестве, но ни на минуту не перестает трезвыми глазами смотреть на свою человеческую, слишком человеческую родину. Весь октябрь и половину ноября Ницше проводит в Наумбурге, со своими родными; его оскорбляют провинциальные добродетели, вульгарность окружающих его мелких людей, знакомых и чиновников. Наумбург — это прусский город. Ницше не любит грубых, низменных пруссаков. Мец пал, лучшая часть французской армии была в плену, и бешеная гордость охватывает всю Германию; Ницше устоял й не поддался этому общему настроению. Чувство триумфа — это духовный отдых, а его вечно деятельная душа не знает отдыха. Напротив, она полна беспокойства и страха перед будущим.

«Я боюсь, — пишет он Герсдорфу, — что за наши чудесные национальные победы мы должны будем заплатить такой ценой, на которую я никогда не соглашусь. Говоря откровенно, я думаю, что современная Пруссия — это в высшей степени опасная для культуры держава.

Наша трудная задача заключается в том, чтобы сохранить философское спокойствие среди всей этой суеты и зорко следить за тем, чтобы никто не расхитил воровским образом достояния культуры, так как она несравнима ни с чем, даже с самыми героическими военными подвигами, с самым высоким национальным подъемом».

В это время появилась статья, произведшая на Ницше глубокое впечатление; она была посвящена столетию со дня рождения Бетховена. Поглощенная войной Германия забыла о чествовании этого дня. В этот день прозвучал только один голос, принадлежавший Рихарду Вагнеру, достаточно сильный для того, чтобы напомнить победителю о годовщине другой славы: «Немцы, вы мужественны, — пишет он, — оставайтесь же такими и во время мира; в этом полном чудес 1870 году нет лучшего воспоминания для прославления вашей национальной гордости, как память о великом Бетховене. Почтим же этого великого завоевателя новых путей, почтим его так, как он этого заслуживает; он не менее достоин славы, чем победа мужественной Германии. Тот, кто дает радость миру, стоит еще выше над всеми людьми, чем тот, кто завоевал целый свет».

«Немцы, вы мужественны, оставайтесь же такими и во время мира», — никакие слова никогда не волновали Ницше так сильно, как эти; желание увидеть учителя охватило его душу и он, не совсем еще поправившись, все же покинул Наумбург.

* * *

Свидание с Рихардом Вагнером не вполне удовлетворило Ницше; этот человек, такой великий в годы несчастья, казалось, в минуты счастья изменился к худшему. Радость его носила вульгарный оттенок. Ему казалось, что победа прусского оружия как бы отомстила французам за свистки и насмешки над его музыкой в Париже. Он мысленно «поедал французов» с большим нравственным удовлетворением. Но тем не менее он отказался от целого ряда высоких должностей и великих почестей, которые ему обещали, если он согласится жить в Берлине. Он отказался от посвящения в официального певца Прусской империи; Ницше чрезвычайно радовался такому решению.

Ницше нашел себе в Базеле человека по душе, которому и поверял свои опасения. Историк Якоб Буркхардт, великий знаток искусства и цивилизации, также переживал в то время полосу грустного настроения; всякое проявление грубой силы было ему противно; он ненавидел разрушительную войну. Будучи гражданином страны, поддерживающей в Европе свою независимость и старинные нравы, гордившейся своею независимостью и своими традициями, Якоб Буркхардт, базельский буржуа, не любил 30- и 40-миллионных наций, выступивших теперь на историческую сцену. Всем планам Бисмарка и Кавура он предпочитал советы Аристотеля: «Сделайте так, чтобы число граждан не превышало цифры 10 000, иначе они не будут в состоянии собираться на публичной площади». Буркхардт хорошо знал Афины, Венецию, Флоренцию, Сиену; он с глубоким уважением относился к античным и латинским философским дисциплинам и очень дешево ценил немецкие; возможность гегемонии Германии ужасала его. Буркхардт и Ницше, будучи коллегами по университету, часто встречались в перерывах между лекциями; они много беседовали, а в хорошие дни поднимались на известную всем туристам террасу, находившуюся между красным каменным собором и Рейном, еще недалеким от верховья, но уже с полной силой и неумолчным шумом катящим свои быстрые воды. Простое здание университета было расположено совсем близко на склоне между музеем и рекой.

Они всегда говорили на общую им тему: о том, каким путем пойдет дальше традиция культуры, о хрупкой и столь часто искажаемой красоте, завещанной нашим заботам Аттикой и Тосканой. Франция оказалась на высоте; она сумела удержать стиль и воспитать известную школу вкуса. Есть ли у Пруссии такие качества, которые давали бы ей право на такое наследство? «Может быть, — повторял с надеждой Ницше, — война эта преобразит нашу прежнюю Германию; я вижу ее в своих мечтах более мужественной, обладающей более решительным, более тонким вкусом».

— «Нет, — отвечал ему Якоб Буркхардт, — вы все время думаете о греках, в характере которых война, действительно, воспитывала добродетель. Современные войны слишком поверхностны; они не достигают глубины, ничем не исправляют буржуазного нерадения к жизни. Они случаются слишком редко, и впечатление от них быстро сглаживается; о них скоро забывают; мысли не останавливаются на них». Что же отвечал на это Ницше? Письмо к Эрвину Роде обнаруживает перед нами, что он еще не составил себе определенного мнения по этому вопросу. «Меня очень занимает вопрос о ближайшем будущем, — пишет он, — мне кажется, я усматриваю в нем черты видоизмененного средневековья. Спеши же уйти из-под влияния этой чуждой культуры Пруссии. Лакеи и попы вырастают в ней, как грибы, и наполняют своим чадом всю Германию».

Якоб Буркхардт жил уже давно только среди своих книг и воспоминаний о прошлом; он привык к своей грусти, и она уже более не тяготила его. В качестве скромного протеста против увлечений своих современников он прочел лекцию об «Историческом величии». «Не принимайте за истинное величие, — сказал он базельским студентам, — тот или иной военный триумф, торжество какого-нибудь государства. Сколько было могущественных держав, забытых историей и по справедливости достойных такого забвения. Гораздо реже можно видеть историческое величие; оно заключается всецело в творчестве людей, которых мы, за неимением более подходящего слова, совершенно не исчерпывая и не проникая в глубину их натуры, называем великими людьми. Так, неизвестный строитель оставил человечеству Notre Dame de Paris, Гёте подарил нам «Фауста», Ньютон — свой закон о солнечной системе. Только в таких делах и заключается истинное величие». Ницше был на этой лекции и аплодировал Буркхардту. «Буркхардт, — пишет он, — становится последователем Шопенгауэра…» Но его пыл не удовлетворяется несколькими умными словами. Ницше не может так скоро отказаться от лелеянной им надежды — спасти отечество от того морального падения, которое, по его мнению, ему угрожало.

Как поступить при таких обстоятельствах?.. Перед Ницше стоял тяжеловесный, чуждый всякому беспокойству народ, приниженный демократией, противный всякому благородному порыву. Как велико должно быть искусство, чтобы сохранить среди него идеал, стремление к героизму и ко всему возвышенному. Ницше строит план настолько смелый, настолько крайний, что долго не решается открыть его кому-нибудь и хранит его про себя. Рихард Вагнер был занят в то время постройкой Байройтского театра, где он с полной свободой мог проявить свое эпическое творчество. У Ницше рождается смелая мысль — создать такое же учреждение, только в другой области: ему хочется основать философский семинарий, где бы его молодые друзья — Роде, Герсдорф, Дейссен, Овербек и Ромундт — могли бы собираться и жить вместе, свободные от труда и административной опеки и под руководством нескольких учителей обсуждать проблемы современности. Таким образом, общий очаг искусства и мысли поддерживался бы в самом сердце Германии, вдали от толпы, от государства и традиционного мышления. «Придется уйти в монастырь», — писал он в июле Роде; через шесть месяцев эта идея снова вырастает в его голове. «Современный анахоретизм, — читаем мы в его заметках, — это, без сомнения, самое странное зрелище, порожденное эпохой победоносной войны; ведь это свидетельство полной невозможности жить в согласии с государством».