10 апреля Ницше возвращается в Базель; он еще раз собирает и перечитывает свои заметки и вырабатывает окончательный план своей работы; он выбрасывает из нее уже цитированные нами вопросы о войне, рабстве, общине и ограничивает себя (как говорят, по желанию Вагнера) своей первоначальной темой — об античной трагедии как образце и предшественнице немецкой музыкальной драмы. Совет Вагнера, по словам г-жи Фёрстер-Ницше, не был вполне бескорыстным; ему хотелось, чтобы первый труд его ученика был посвящен прославлению самого его — Вагнера. Это вполне правдоподобно; справедливость требует, однако, заметить, что Ницше был увлечен и захвачен слишком большим количеством идей, что он менее всего думал о систематизации материала для своей книги; руководствуясь случайным интересом, он собирал целую серию этюдов об эстетике, истории и политике. Надо было сдержать себя, а на это у Ницше не хватало решимости; тогда его поддержал Вагнер и был вполне прав. Может быть, именно Вагнеру мы и обязаны счастливым окончанием этой книги, единственной настоящей книги, которую Ницше довел до конца.
Что же мы находим в этой книге? Ницше анализирует происхождение и сущность эллинского лиризма; противопоставляет между собою две Греции: одну, опьяненную мифологией, дионисовыми песнями и полную иллюзий, т. с. Грецию Эсхила, — трагическую, завоевательницу, и другую, нечестивую, рассудочную, бескровную, Грецию александрийскую, Грецию Сократа, которая, умирая, развращает оставшиеся вокруг нее нетронутые народы, оскверняет чистую кровь первого человечества. Далее Ницше показывает нам, как точно так же сталкиваются между собою две Германии: Германия демократов и ученых с Германией солдат и поэтов; нужно сделать между ними свой выбор. Ницше делает этот шаг; обязанный спокойствием своей мысли и всеми своими радостями Вагнеру, он указывает на него своим соотечественникам. В то время, когда подписывался Франкфуртский мир, Ницше также «восстановляет мир внутри себя» и кончает переписывание первых частей своей книги. Он обращает внимание на это совпадение, так как душевные конфликты и революция его мыслей кажутся ему не менее значительными, чем внешние столкновения и революции народов.
Но подписанием мира не закончились ужасы этого несчастного года; во Франции вспыхнула гражданская война, и эта новая катастрофа взволновала Европу не менее, чем события Фрёшвиля и Седана. 23 мая базельские газеты приносят известие о разрушении Парижа и о пожаре Лувра. Ницше с ужасом прочел это известие: погибли лучшие произведения искусства, цветы человеческого творчества, и руки несчастных людей осмелились совершить такое преступление. Подтвердились, таким образом, все опасения Ницше: ведь он писал, что без дисциплины, без иерархии невозможно существование культуры. Не все имеют право обладать красотою; громадное большинство должно быть обречено на унижение, работать на своих господ, уважать их жизнь. Такое распределение гарантирует обществу силу и, как прямое следствие этой силы, дает место красоте, изяществу и грации. Европа не решается вступить на этот путь. Ницше мог бы теперь торжествовать, видя, как сбылись его предсказания; но он и не думал об этом. Он с ужасом размышлял, что, предвидя эти события, он тем самым брал на себя за них ответственность. Он внезапно вспомнил о Якобе Буркхардте, как велико должно было быть его горе! Ему захотелось увидеть его, говорить с ним, слушать его, разделить с ним его отчаяние. Он побежал к нему, но, несмотря на ранний час, уже не застал его дома. В отчаянии Ницше бродил по улицам, и, наконец, поздно возвратился домой. Буркхардт ждал его в рабочем кабинете. В одно и то же время оба они отправились друг к другу. Они долго пробыли в кабинете Ницше, и сестра, сидевшая в соседней комнате, слышала за дверью рыдания.
«Сознаемся самим себе, — пишет Ницше Герсдорфу, — что все мы, со всем нашим прошлым, ответственны за угрожающие нам в эти дни ужасы. Мы будем неправы, если со спокойным самодовольством будем взирать на результаты войны против культуры и обвинять во всем тех несчастных, которые начали ее. Когда я узнал о пожаре Парижа, то я в продолжение нескольких дней чувствовал себя уничтоженным и мучился в слезах и сомнениях; научная, философская и художественная жизнь показались мне абсурдом, если одного дня оказывается достаточно, чтобы разрушить самые прекрасные создания искусства, даже целые периоды искусства. Я глубоко оплакивал и скорбел о том, что метафизическая ценность искусства не могла явить себя этим бедным людям, но тем не менее у него есть еще и другой долг… Как бы ни было велико мое горе, я никогда не брошу камня в голову этих святотатцев, потому что, на мой взгляд, все мы несем вину за это преступление, над которым стоит много подумать».
В автобиографических заметках Ницше, написанных в 1878 году, мы читаем следующие слова: «Война: самым большим для меня горем был пожар Лувра».
Ницше снова вернулся к своим старым привычкам и стал почти каждую неделю бывать у Вагнера, но скоро заметил, что после прусской победы атмосфера в Трибшене изменилась. Дом учителя наполнился новыми людьми; приезжали его многочисленные друзья, и незнакомые люди появились в этих комнатах, которые Ницше так ревниво любил. В доме слышались бесконечные разговоры, велись оживленные споры; все эти люди были глубоко чужды Ницше; сам же Вагнер охотно говорил и возбужденно спорил с ними. Он считал, что настал благоприятный момент для того, чтобы убедить Германию в том, что необходимо построить нужный ему в Байройте театр, вернее храм.
Ницше слушал эти разговоры и принимал в них участие. Идеи Вагнера воспламеняли его, но его склонная к одиночеству душа часто смущалась и возмущалась этим новым шумным обществом, с которым приходилось мириться. Вагнер не чувствовал этого; напротив, он, казалось, был упоен сознанием, что целая толпа людей окружает его; и, немного смущенный, как бы обманутый, Ницше тщетно искал в Вагнере своего прежнего героя. «Быть народным вождем, — писал он когда-то в своих студенческих тетрадях, — это значит заставить страсти служить идее». Вагнер приспособляется к такой задаче: во имя своего искусства и своей славы он примиряется со всеми человеческими страстями. Он становится шовинистом с шовинистами, идеалистом с идеалистами, галлофобом, если это нужно; для одних он воскрешает трагедию Эсхила, для других оживляет древнегерманские мифы; он охотно становится пессимистом, или, по желанию, христианином; но все же каждую минуту он не перестает быть искренним. Этот великий руководитель человеческих сердец и великий поэт искусно подчинял своему влиянию общественное мнение своей родины.
Никто не мог устоять против его внушения; можно было только уступать ему и следовать за ним. До мельчайших подробностей у него был составлен план будущего театра, место постройки которого было выбрано незадолго перед тем. Он изучал практическую сторону дела и работал над вопросом об организации Ферейнов (обществ), в которых должны были группироваться его пропагандисты и подписчики. Он надеялся доставить своим верным поклонникам неожиданную, редкую радость. Однажды он сделал своим гостям сюрприз, исполнив в садах Трибшена только для них одних «Идиллию Зигфрида», прелестную интермедию, написанную в честь благополучного разрешения от бремени его жены — чудное эхо более интимного времени. Он продиктовал Ницше его роль в своем деле; так как Вагнер не хотел, чтобы трудносдерживаемый, но красноречивый голос Ницше пропадал даром для его предприятии. Ницше предложил свои услуги для того, чтобы поехать на север Германии в качестве миссионера к местному тяжелому на подъем населению. Предложение его не было принято. Вагнер, вероятно, боялся резкости его языка. «Нет, — сказал он, — кончайте и издавайте вашу книгу». Ницше с грустью покорился учителю, но с этого момента между ними стала расти стена отчуждения.
К тому же совет Вагнера был вовсе не так легко исполним. «Происхождение трагедии» не находило себе издателя, хотя Ницше добросовестно использовал все свои связи, и настроение целого лета было испорчено этим неуспехом; в конце концов, он решил напечатать некоторые главы своей работы в журнале. «Я выпускаю в свет мою маленькую книгу по кусочкам, — пишет он Роде в июле, — какое мучительное чувство разрубать на куски живое тело».