Выбрать главу

Солнце стояло высоко, светило ослепительно, и это радовало, отодвигая как-то на второй план и ужасную усталость, и потребность сна, и голод.

Пехотинцы шли не молча. Они переговаривались, односложно перекидываясь фразами, из которых было ясно, что и голод, и усталость, и желание курить, и общее недовольство были у них как раз на первом, а не на втором месте.

— Шабаш, ребята! Закуривай! — громко крикнул кто-то впереди, при этом все, как по команде, остановились, тут же плюхнувшись в снег. Сел в снег и я, с удовольствием предвкушая минуты отдыха и перекура. Вытянувшись из леса метров на двести, цепочка растянулась. Кто лежал в снегу, кто сидел, опустив ноги в глубокие следы, и уже свёртывал цигарку.

Я сидел в снегу, перекинув автомат за спину и откинувшись, рылся в кармане в поисках коробки с лёгким табаком и портсигара с тонкой папиросной бумагой. Уже извлечён табак, бумага, уже коробочка из-под чая снова спряталась в карман на своё место. Только хорошенький портсигар из светло-кремового целлулоида лежит у меня на коленях, пока я, старательно свернув и склеив слюной сигаретку, вставляю её в свой янтарный мундштук.

Что это за сильный нарастающий гул приближается со стороны леса?

Самолёты! Через секунды гул переходит в сплошной рёв, и, оглянувшись, вижу эти громадные чёрные птицы со свастикой на крыльях, несущиеся прямо на нас, на поляну, низко-низко, над самым лесом.

Трудно, почти невозможно описать то, что произошло в следующие минуты! Лежал лицом вниз, основательно зарывшись в снег, как можно плотнее. Это помню. Пикирование и свисты летящих фугасок, глухие удары, сотрясающие землю, тоже помню. Взрывы совсем близко, чуть ли не рядом, с крупными осколками разорвавшейся бомбы, летящими надо мной. Помню. Перевёртывание в снегу (произвольное или непроизвольное — не знаю!), перемену места... Помню секунды, мгновения перерыва, когда успевал приподняться.

И новые налёты, и снова пикирование, длинные пулемётные очереди по лежащим в снегу, строчки по снегу от пуль, ложащихся совсем рядом, вздымающих снег. Помню, как засыпало снегом лицо. Крики и стоны кругом, кровь на снегу, летящие вверх оторванные руки и ноги, точнее — какие-то окровавленные куски. И невиданное замирание сердца, и дрожь, и единственную, пожалуй, мысль, что всё кончено, что вот-вот пулемётная очередь “мессершмидта” перепилит меня сейчас, прошьёт живот или ноги.

Сколько минут продолжались бомбёжка и безнаказанный расстрел из пулемётов? Двадцать, тридцать, сорок? Это не знаю, не помню. Кажется что-то очень долго.

Как выбрался я из этого ада, как оказался в лесу? Ползком или во время перерыва?

Волнами налетали то штурмующие “юнкерсы” с фугасками, то пикирующие “мессершмидты”. Они чередовались — это помню отчётливо. Лыжи самолётов проносились над самой головой, чёрные тени закрывали солнце.

Не ведаю, как и почему я жив остался! Только портсигар и варежки с рук пропали бесследно, да в полах шинели появилось несколько дыр и пробоин.

Когда я оказался у ёлки, бывшей мне недавно наблюдательным пунктом, встретили меня двое разведчиков моего взвода. Бомбёжка ещё продолжалась, только сместилась значительно ближе к деревне.

— Ну и дал жару! — сказали они, подходя ко мне.

Но я не мог говорить. Руки и ноги тряслись сильной мелкой дрожью, ноги не шли, а подкашивались, слова вылетали как-то несвязно, заикаясь. Поняв моё состояние, они заботливо и сочувственно взяли меня под руки, повели недалеко, в глубину леса.

Там, у ствола большой поваленной старой берёзы, были и Калугин, и радисты мои, и все остальные. Только майор и капитан, как я узнал, ушли “на базу”, т.е. к батареям, штабу и обозам.

Меня посадили на снег, прислонив спиной к стволу берёзы, покрытому толстым слоем снега. Смахнули на небольшом участке. Стоя передо мной, Калугин жевал губами и спрашивал:

— Ну как, отдышишься?..

Все оживленно рассказывали, кого и где застала бомбёжка (в лесу-то было спокойнее), как угодили под прямые попадания авиабомбы оказавшиеся рядом командир взвода и политрук второй роты пехотного батальона, и что от них ничего не осталось.

И мне предоставили отдыхать, дали мне и варежки — с себя по одной сняли, разные только, и я вскоре, сидя в снегу, заснул под косыми солнечными лучами, пронизывающими деревья.

Когда меня растормошили — вечером, солнце садилось, и большая часть теперь уже изуродованной поляны была покрыта тенью.

— Ну как, тронемся в деревню? Отошёл, что ли? — спрашивает меня Калугин.

Я поднялся. Да, отошёл, видно, только слабость и подкашивание в ногах остались. Снова в путь, снова один за другим, цепочкой шагаем по снегу.

Вот и деревня, вернее, то, что от неё осталось. Домов и строений почти нет, одни догорающие пожары и пожарища: тлеющие, или обугленные, или дымящиеся ещё остатки на тех местах, где строения стояли. Правильные обугленные четырёхугольники золы, головешек и пепла. Трупов в деревне совсем нет. Есть воронки от снарядов, но и тех не так много. Сохранилось не больше чем пять-шесть изб. Одна маленькая-маленькая, в одно окошко, стоит одиноко в самом центре деревни. Во дворе находим открытую бочку с замёрзшей квашеной капустой. Ребята колют капусту, как лёд, пытаются есть. Присоединяюсь к ним и я: кислые льдинки тают во рту, обжигают его, но не насыщают.

— Давай развёртывать рацию, по Верхней Сосновке стрелять будем. Видишь: немцы! — говорит мне командир батареи.

Через глубокий овраг, метрах в четырёхстах от нас, не больше, — Верхняя Сосновка. Хорошо видны фигурки в темно-зелёном обмундировании, обливающие (вероятно, бензином или керосином) деревенские избы и потом поджигающие их, присаживаясь на корточки. Эти фигурки гипнотизируют нас, приковывают наше внимание, как мыши кошку. Но и от бочонка с капустой трудно оторваться.

— Быков, давай связь, развёртывай скорее рацию, — говорю я.

Тут же, у этой избушки, в неглубокой воронке, снова копошатся на коленях радисты. Уже темнеет. Калугин торопит, прыгая от холода, и тоже время от времени подбегает к бочке.

Редкие, одиночные выстрелы заставляют немцев быть поосторожнее. Фигурки прячутся, пропадают. Совсем темнеет.

— Давай, веди огонь по Верхней Сосновке, по десять снарядов на орудие, а я пойду, буду в штабе батальона, — говорит мне, собираясь уходить и ёжась от холода, Калугин.

— Товарищ лейтенант, — говорю я ему, — но ведь я не знаю ни расположения нашей батареи, ни наше местонахождение. Неужели ни у вас, ни в артдивизионе нет карты местности, где мы воюем? Где Залучье, где Избытово, какая Сосновка Верхняя, какая Нижняя — об этом что, догадываться нужно? Я средний командир, теперь вон офицерским составом нас величать начинают, однако всё время какое-то недоверие, ничего не объясняют, обстановки не знаешь...

— Ну, вот что, — отвечает он, смягчаясь и дружелюбно, — я покажу тебе сейчас карту. Никакого недоверия нет, ты в этом не прав, просто во всём дивизионе это единственная карта, сам на время только что выпросил её у капитана Фокина. Вот смотри! — Калугин лезет в свой планшет, достает карту, с трудом развёртывает её на ветру и морозе. — Вот Избытово, вот Сосновки, вот Хмели, а вот здесь расположена наша батарея. Понимаешь теперь тактическое обоснование боя за Избытово? Немцы цепляются изо всех сил за каждый населённый пункт, за каждый участок шоссейной дороги, они покинут, конечно, и Верхнюю Сосновку, видишь — палят её. Однако поддать им шрапнелью не мешает. Давай, разворачивайся, ночь-то нам здесь провести придётся. Я буду с командиром батальона, там, в крайней избе, а ты где думаешь устроиться?

— Думаю, вот в этой избушке, — показываю я головой на смотрящую своим единственным оконцем в сторону Верхней Сосновки, — её мои ребята успели уже внутри обследовать.

— Рискованно, опасно, — качает головой Калугин, пряча в сумку с планшетом карту, от которой я никак не могу оторваться, стараясь запомнить расположение и названия окружающих деревень, связывающие их дороги, ориентировку по компасу и буссоли.