Выбрать главу

Но Мария и не помышляла о мести, она забыла и его и Карен Скрипочку. Ибо в ту минуту невыразимого отвращения ее любовь как ветром сдунуло, сдунуло и разнесло, и развеяло, точно мыльный пузырик, который только дунь — разлетится прахом, и нет его. И нет больше блеска, нет мимолетных радужных переливов, которые озаряли каждое отражение в нем, их тоже не стало! Они уже больше не те, и взор, пленявшийся их великолепием и тревожной прелестью, стал теперь свободен и вольно озирается на весь божий мир, мир, который разноцветными картинками отражался на сияющей поверхности мыльного пузырика.

Во дворце день ото дня возрастало число гостей. Репетиции балета шли уже полным ходом. Сюда были вытребованы танцмейстеры и актеры, Пиллуа и Коббро, отчасти для обучения мастерству, отчасти же для того, чтобы взять на себя наиболее трудные или самые неблагодарные роли.

Марии Груббе тоже предстояло выступить в балете, и она с великим старанием участвовала в экзерсициях., С того самого дня в Люнге она стала гораздо деятельнее, общительнее — словом, почти совсем очнулась.

Прежде ее общение с окружающими было довольно внешним; если не бывало ничего, что как бы окликало ее, пробуждало ее внимание или интерес, то она тотчас же ускользала в свой собственный мирок и изнутри равнодушно глядела на стоящих снаружи.

Теперь же, напротив, она жила вместе с другими; и не будь окружающие ее поглощены разнообразными новинками и переменами в те дни, так они увидали бы с удивлением, как изменился ее характер. В движениях у нее появилась спокойная уверенность, в речах — почти враждебная утонченность, а в выражениях лица — умная осмотрительность.

Никто, однако, не замечал этого, только Ульрик Фредерик несколько раз поймал себя на мысли, что восхищается ею как чужим, неведомым ему человеком.

Среди новых гостей, съехавшихся в августе со всех концов страны, был и один из свойственников Марии, Сти Хой, муж ее сестры.

Как-то раз, под вечер, через несколько дней после его приезда, они стояли на холме в лесу, откуда было видно город, а за ним опаленную солнцем равнину. Небо заносило большими, лениво ползущими тучами, а с земли поднимался горький прелый запах, словно полузасохшие растения устало вздыхали по животворительной влаге.

Ветерок, которого только-только хватало поворачивать крылья ветрячка у перекрестка дорог, недовольно гудел в макушках деревьев — словно уныло и робко плакался лес на солнцепек и на летний яростный пыл. И как нищий выставляет напоказ состраданию свои язвы, вот так и желтые, жухлые луговины, казалось, обнажали перед небесными взорами свое пустоцветное убожество.

Гуще и гуще собирались тучи, и одинокие капли, совсем еще одинокие, падали, ударяя по листьям и стебелькам, которые на мгновение шарахались в сторону, трепетали и вдруг затихали опять. Низко, у самой земли мелькали ласточки, а сизоватый дымок от стряпавшегося ужина опускался легкой прозрачной вуалью на почернелые соломенные крыши в недальней деревушке.

По дороге неуклюже катилась, громыхая на ухабах, карета, а с дорожек и стежек у подножья холма слышались приглушенный смех и веселая болтовня, шелест вееров и шелка, треск и хруст хвороста и сучьев. То был двор на послеобеденном променаде.

Мария и Сти Хой, отделившиеся от прочих, взобрались на холм и, запыхавшись от быстрого подъема по крутому откосу, стояли теперь молча и смотрели вдаль.

Сти Хою было в ту пору за тридцать. Росту он был высокого, долговязый, тощий и рыжий, и лицо у него было узкое, вытянутое, бледное и веснушчатое, а жидкие белесые брови удивленно, дугой, поднимались над ясными светло-серыми утомленными глазами, которые походили на совиные оттого, что веки были почти алые, и оттого, что, моргая, Сти Хой моргал медленнее, или, точнее сказать, держал глаза закрытыми дольше, чем другие люди. Лоб у него был высокий, гладкий и сильно выдавался над висками, тонкий, с легкой горбинкой нос — длинноват, а подбородок и подавно, да к тому же чересчур остер, зато рот был безупречно красив: ясные очертания и свежий цвет губ, а зубы мелкие да белые. Но не это придавало особое своеобразие его рту, — дело было в той странной, печальной и свирепой улыбке, которую встречаешь порой у великих любострастников, в улыбке, которая — одновременно и распаленное желание и презрительная усталость, в улыбке, одновременно нежной и болезненно-тонкой, как сладостная музыка, и яростной и кровожадной, как глухое довольное урчание, вырывающееся из пасти хищника, когда клыки вонзаются и терзают трепещущую добычу.