Дверь была приотворена — значит, ее там нет. Он просунул голову, уверенный, что комната пуста, по Мария была там. Она спала, сидя у окна. Тогда он вошел, стараясь ступать осторожно, как можно осторожнее, ибо был не совсем трезв.
Где желтой, а где золотистой рекой разлились по каморке лучи заходящего сентябрьского солнца, и убогие краски ее обрели блеск и пышность: беленые стены — лебединую белизну, побурелый деревянный потолок — цвет каленого железа, а полинялый полог превратился в винно-красные переливы и пурпурные складки. Слепило от света. Даже то, что было в тени, все-таки светилось, словно мерцая сквозь какое-то желтолиственное зыбкое марево. Свет соткал нимб из золота вокруг чела Марии Груббе и целовал ее в ясный лоб. А что глаза и рот тонули в тени, виновата была желтеющая яблоня, которая дразнила у самого окошка ветвями, алеющими от плодов.
Но Мария спала, сидя в кресле и положив руки на колени.
На цыпочках подкрался Ульрик Фредерик к Марии, и, когда встал между ней и окном, нимб исчез.
Он разглядывал ее пристально.
Она бледней, чем прежде. Выглядит такой доброй и кроткой, когда сидит вот так, запрокинув голову, полуоткрыв рот, а горло белеет — голое, обнаженное горло. Ему было заметно, как бьется жилка на шее, как раз под темной крохотной родинкой. Он прошелся взглядом от круглого крепкого плеча под тугим шелком, по стройному запястью, до белой дремлющей руки… И эта рука принадлежала ему!.. И ему виделось, как она стискивала мягкими пальцами бурые вожжи и как белая в прожилках плоть то напрягалась и лоснилась, то опадала и смуглела при каждом ударе, когда она хлестала Карен по жалкому телу. Ему виделось, как радостно сверкал ее ревнивый взор и как свирепо улыбались гневные губы от мысли, что она сводит счеты вожжами, выколачивая поцелуй за поцелуем… И это была его Мария… Он был зол и крут, и жесток, он допустил, чтобы эти милые руки заламывались от горя, а уста эти алые стенали и вопили.
В глазах у него появился влажный блеск, когда он подумал об этом, и он почувствовал, как его пронизывает легко возбудимое у пьяного человека нежное сострадание, и продолжал стоять и упорно смотреть с вялой и пьяной чувствительностью, пока полноводная светлая солнечная река не сузилась до тоненькой мерцающей ниточки, мелькавшей в вышине между темными балками на потолке.
Тут Мария Груббе проснулась.
— Вы! — почти крикнула она, вскочив и ринувшись назад, так что кресло грохнулось на пол.
— Мария! — сказал Ульрик Фредерик как можно нежнее и умоляюще протянул к ней руки.
— Что вам нужно? Уж не жаловаться ли собрались, что вашей сучке попало?
— Нет, нет, Мария! Давай помиримся, давай помиримся и будем друзьями!
— Вы пьяны, — сказала она холодно и отвернулась.
— Да, Мария, пьян я, да только от любви к тебе! Так пьян от красоты твоей, что голова кругом идет, куколка ты моя ненаглядная!
— Да, так напились, что в глазах помутилось и вы, обознавшись, других за меня принимали.
— Мария, Мария! Полно тебе ревновать теперь!
Она презрительно отмахнулась.
— Э нет, Мария! Ты ревновала. Сама ведь себя выдала, коли за вожжи взялась. А теперь давай забудем всю эту дрянь и погань. И ну ее к чертовой бабушке! Давай, давай! Не разыгрывай мне тут злючку, как я перед тобой вертопраха разыгрывал, когда для пущей важности бражничал да с девками путался. У нас с тобой из-за этого сущий ад, а не житье, а могли бы жить как у Христа за пазухой. Будет тебе полная воля. Захочешь в шелку щеголять, толстом как камлот, — щеголяй себе! Ожерельев жемчужных захочешь, хоть с твои косы длиной, — будут! И перстни, и парча золотая, целыми ворохами, и перья, и каменья самоцветные — все, чего душе твоей угодно, ничего мне для тебя не жаль — носи на здоровье!
Он хотел обнять Марию за талию, но она вцепилась ему в запястье и отстранила.
— Ульрик Фредерик! — промолвила она. — Поведать мне тебе иль нет? Да одень ты любовь свою в тафтицу и в меха куньи, закутай ты ее в соболя, осыпь ты ее золотом и даже подари ты ей башмачки алмазные, из чистейшего алмазу, все равно отшвырнула бы я любовь твою, словно мразь и нечисть поганую. Ибо грязь у меня под ногами, и то чище любви твоей. Нет во мне и капельки крови, что желала бы тебе добра, жилки такой нет во всем теле моем, что не оттолкнула бы тебя, слышишь? Нет такого уголочка в душе у меня, где бы окликали тебя по имени. Правду говорю, пойми! Если бы могла избавить плоть твою от мук недуга смертельного пли душу твою от страстей геенских, да чтобы притом твоею стать, — нет, вовек бы того не сделала.