Выбрать главу

Вот о чем говорил Сти Хой, а убогая жизнь в Калэ была настолько хорошим фоном для одурманивающих картин роскошного и пышного двора Людовика Четырнадцатого, которые он рисовал ей, что Мария всецело пленилась ими и вскоре прямо-таки спала и во сне видела Францию.

Сти Хой был еще по-прежнему охвачен любовью к Марии Груббе и не раз говорил об этой страсти своей, говорил, не прося и не умоляя, даже ни на что не надеясь и не сетуя, напротив того — совершенно безнадеж-но, заранее считая немыслимым, что она может теперь или когда-нибудь ответить на его чувство. Поначалу эти признания Мария слушала с тревожным удивлением, но потом заинтересовалась и стала исподволь прислушиваться все внимательнее к этим безнадежным размышлениям о любви, причиной которой была она сама. И не без одурманивающего ощущения своей власти слушала она, что сделалась владычицей живота и смерти человека столь удивительной породы, как Сти Хой. Однако вскоре безвольность в речах Сти пробудила в ней чувство раздраженности, а его отказ от борьбы, потому что цель борьбы представлялась недостижимой, его смиренное самоуспокаивание тем, что выше головы не прыгнешь, вынудило ее сомневаться, и как раз не в том, скрывалась ли на самом деле страсть за странными речами Сти или же горе за его меланхолическими минами, а в том, не изъяснялся ли он сильнее, нежели чувствовал, ибо она не понимала такой безнадежной страсти, которая не закрывает упрямо глаз на то, что никакой надежды нет, и все-таки слепо и яростно рвется вперед, такой страсти она не понимала, не могла поверить в такую страсть и создала себе представление о Сти Хое как о фантазере, который, вечно копаясь и ковыряясь в самом себе, стал считать себя богаче, выше и куда значительнее, чем он был на самом деле, а теперь, когда в действительности ничто не подтверждает этого самообольщения, он начал лгать самому себе, будто обуреваем великими чувствами и сильными страстями, которые были порождены всего лишь фантастической плодовитостью его болезненно-деятельного мозга, и прощальные — надолго — слова, которые она услышала из его уст — а она по вызову отца уезжала в Тьеле, куда Сти Хой не смел появляться, — лишь укрепили ее во мнении, что этот портрет был во всем на него похож.

А было вот что. Уже попрощавшись с Марией и уже взявшись за ручку двери, он вдруг обернулся и сказал:

— Ныне, когда дни вашего пребывания в Калэ, mаdame, миновали, открывается траурная страница в книге живота моего, и буду томиться я горькою мукой и грустить, как грустит человек, который утратил все, в чем было его земное счастье, все надежды свои, все желания. И однако, madame, доведись когда-нибудь основательная причина подумать, что я вам мил, и уверься я в том, так одному богу ведомо, что бы со мною сотворилось. Авось это пробудило бы во мне те силы, которых я досель еще не мог обрести, дабы воспользоваться крылами их мощи, и тогда та часть души моей, которая жаждет деяний и пламенеет надеждами, взяла бы верх и увековечила и прославила бы мое имя. Но столь же легко представить себе, что этакое несказанное счастье ослабило бы каждую натянутую струну, перехватило бы голос каждому призывному желанию и оглушило бы каждую чуткую надежду, и стала бы страна блаженства моего расслабляющей Капуей силам моим и способностям…

Естественно, Мария оставалась при своих мыслях и понимала, что так оно и лучше будет, а вздохнуть все-таки вздохнула.

И вот она переселилась в Тьеле. Эрик Груббе желал этого возвращения, потому что боялся, как бы Сти Хой не склонил ее к такому образу действий, который будет противоречить его замыслам, да, кроме того, хотел испытать, нельзя ли будет уговорить Марию, чтобы она согласилась на такой оборот дела, при котором брак оставался бы в силе.

Пока что это оказывалось бесполезным, но Эрик Груббе тем не менее продолжал в письмах своих требовать от Ульрика Фредерика, чтобы тот взял Марию опять к себе. Ульрик Фредерик не подумал и разу ответить, он предпочитал тянуть елико возможно дольше, ибо всякий возврат имущества, неизбежно долженствующий воспоследовать за разводом, был ему вовсе не на руку, а в тестевы заверения, что Мария готова идти на мировую, он не верил. Что его благородие, господин Эрик Груббе, любит прилгнуть — было ведомо всем и каждому.

Между тем тон писем Эрика Груббе становился все грознее, и речь заходила уже о личном обращении к королю. Ульрик Фредерик понял, что дальше тянуть нельзя, и написал из Копенгагена своему фогту в Калэ, Йохану Утрехту, письмо, в котором поручал ему во всей тайности разведать, не пожелает ли мадам Гюльденлеве встретиться с ним в замке Калэ, но так, чтобы Эрик Груббе ничего об этом не узнал. Письмо было написано в марте шестьдесят девятого года.